— Вчера, за вашим отсутствием, мы начали читать новую книгу, — сказала старшая сестра. — Автор ее — один из знаменитейших поэтов наших, и книга эта — прекрасная, уравновешенная, мягко вразумляющая представителей новых веяний с их сумасбродными идеями. Вы позволите нам дочитать начатую главу, г. фон-Штормек?
Он поспешил ответить несколькими обязательными словами. Жена капитана начала читать, отец украдкой перелистывал сельскохозяйственную брошюру, от времени до времени степенным голосом вставляя «очень хорошо» или «совершенно справедливо»; две прочие сестры поставили перед собой свои рабочие корзинки и усердно вязали. Гунтер скучал, потому что уравновешенную книгу знаменитого поэта находил весьма посредственною; чтобы чем-нибудь развлечь себя, он стал следить за игрой спицы в руке своей невесты и силился угадать, что это за штука, над которой она так усердно трудится. Она имела странный вид, была немного больше талера, что-то вроде безобразной маленькой шапочки с двумя длинными белыми ленточками.
Он медленно откинулся в кресле; непреоборимо неприятное ощущение подымалось у него в горле, точно комок. Его воображение рисовало ему эту шапочку на маленькой, морщинистой, плачущей голове. В нем пробуждалась ироническая жилка. Как мило предусмотрительна была эта молодая девушка, как прелестно опытна, как мило приготовлена ко всякому сюрпризу! Он может себя поздравить, он действительно попадает в прекрасное, корректное семейство, в котором все идет как по маслу. Потом получила перевес тусклая рефлексия. Как это женщины могут так спокойно, так равнодушно идти навстречу самым святым задачам своей жизни? Как могут они относиться к ним так хладнокровно, как к чему-то само собой разумеющемуся. Неужели они смотрят на ребенка, как на легкий воздушный пирог, который уж подымется, если только будешь строго придерживаться рецепта испытанной поваренной книги? Неужели они не подозревают, какие опасения подымаются в сердце мужчины, какой тяжелей борьбы ему стоит внутреннее самоочищение, прежде чем он решается стать виновником существа, которое есть плоть от плоти, кровь от крови его, и, быть может, призвано передать своим потомкам тайные инстинкты, хорошие или дурные, как преемственное наследие человечества?
Мысли всегда приносят заботы; кроме того, сегодня мой серый день, — пытался возразить себе Гунтер. — Но все-таки как-то странно. Я, парий, сижу здесь, вновь принятый в круг довольных, уважаемых людей. Мирный свет лампы освещает белый лоб, скромно причесанные волосы девушки, вышедшей из среды праведных, хороших людей, чтобы стать подругой моей жизни. Здесь все дышит трудолюбием и мудрым преуспеянием, даже благотворением, потому что на письменном столе хозяина всегда стоит наготове тарелка с медью и мелкою серебряною монетою, и ни один заглядывающий сюда бедняк не уходит с пустыми руками. На столе дам лежат проткнутые вязальными спицами клубки шерсти; это какая-то чулочная мастерская, где изготовляются будущие рождественские подарки для бедных детей, которые покамест еще бегают босые по болоту и потрошат лягушек. На стенах висят портреты дедов и прадедов; все они похожи друг на друга, у всех на лице одно и то же выражение упитанного самодовольства, свидетельствующее о принадлежности к одному роду, все носят в петлице орден одного и того-же класса. Почему-же меня мороз по коже дерет в виду этих портретов, в виду этих людей, в этом уютном кругу, освещенном лампой? Может быть, это просто висящая в воздухе гроза, которая сегодня особенно возбуждает мои нервы и заставляет кипеть мою кровь, или уж в самом деле какой-то закон, какой-то фатум гонит меня от порога закономерного, обыкновенного, сносно счастливого, среднего существования? Почему благополучная, мирная атмосфера, приятная им, предохраняющая их как покрывало от всякого возбуждения, от всякого волнения, от всякого сквозняка, ложится на меня подобно облаку дыма, в котором я не могу дышать? Высокомерие, грешная гордыня, что-ли, внушают мне отвращение к посредственности, от которого я давлюсь? Не могу я ей, что-ли, простить, что она постоянно позволяла себе оказывать противодействие всякому великому, необдуманному порыву, всякой широкой идее, всякому не-эгоистическому поступку, и при этом, к сожалению, обыкновенно одерживала победу? Быть может, я не могу помириться с тем, что посредственности бывали всегда заклятыми, смертельными врагами всего из ряда вон выходящего — фантазии, свободы, и при этом все-таки бесспорно составляют широкую базу мира, плотный необходимый фундамент, на котором стоит и созидается жизнь? В их рядах живут сильные мира, здоровые, счастливые, благоприличные. Так зачем-же хотеть быть иным, чем они, зачем не хотеть подчиниться общему порядку, встать в сомкнутый ряд? Разве я страдаю каким-нибудь моральным недугом, разве я аномалия?