Жажды больше не ощущалось, но пустота в голове продолжала главенствовать, и оттеснённый к вискам разум безумно давил на них. Скорее добраться б до Сони и выпить кофе. Он не будет горчить, как у графа. Соня сдобрит его задушевной беседой на русском языке. В разговорах с ней я реанимировала родной язык. Вернее делала тщетные попытки заговорить на нём, как раньше. С ней я не боялась сбиться и сболтнуть глупость. Наверное, где-то на подкорке я чувствовала, что она считает меня более удачливой в жизни, и сознание глупого превосходства позволяло мне дурачиться и не держать на лице постную маску пренебрежения к окружающим, которой часто прикрывают неуверенность выходцы из бывшего Союза.
Слишком часто на русских встречах мне доводилось слышать от представительниц прекрасного пола всех возрастов выпады в свой адрес, когда я пыталась помочь советом: тебе не понять, будь у нас американское образование да идеальный английский, да не было б детей, мы бы тут горы свернули. Я смущённо замолкала и отходила прочь, зарекаясь приходить на русскоязычные тусовки. Знали бы, что существуют горы, которые свернуть невозможно, и надо ещё постараться, не разбиться о них насмерть.
Светофор выдался слишком долгим, и я успела заметить мексиканского дедушку в широкополой сомбреро, медленно бредущего по тротуару с тележкой, гружённой ящиками с клубникой. Я сунула руку в рюкзак и радостно обнаружила двадцатку. Дедушка заметил припарковавшуюся машину и остановился. Я купила два ящика — себе и Соне, поблагодарила по-испански, пожелала хорошего дня и счастливая вернулась в машину. Немытые ягоды нельзя есть сытому человеку, а голодного не испугаешь никакими бактериями…
— Ты ненормальная? — спросила Соня вместо приветствия. — Я вчера на фермерском рынке закупилась на всю неделю.
— Что поделать, — отозвалась я, опуская ящик клубники на облицованную старой плиткой кухонную столешницу. — Придётся съесть сейчас. Я тебе помогу.
— Ты что, не завтракала?
Я кивнула.
— У тебя свидание? — продолжала она допрос каким-то совсем материнским тоном, от которого мне вдруг стало не по себе. Я попыталась вспомнить, когда последний раз звонила родителям, и не смогла.
— Что тогда вырядилась в деревне, как королева? — усмехнулась Соня, включая кофеварку.
— В церковь ходила.
Соня промолчала. Я смотрела, как струйка кофе наполняет чашку, и вновь, как во сне, ощутила во рту горьковатый привкус крови.
— Держи салфетку!
Я не поняла, чего так встрепенулась Соня, и лишь машинально поднесла салфетку к лицу. Оказалось, у меня пошла носом кровь.
— Часто у тебя такое? — спрашивала она, когда я выбросила третью окровавленную салфетку.
Я отрицательно мотнула головой и нагнулась к раковине, чтобы попытаться остановить кровавый поток ледяной водой.
— Приляг!
Я отрицательно мотнула головой, шмыгнула носом и потянулась рукой к чашке.
— Может не надо кофе?
Соня выглядела слишком обеспокоенной — наверное, это побочный эффект материнства. В ответ я отхлебнула горячей дурманящей жидкости, чтобы наконец смыть с языка жуткий привкус крови. Кресло и сладкий кекс подарили полное успокоение, а тазик с горячей водой унёс вместе с ногами в рай.
— Руки будем делать?
Я кивнула и, давясь кексом, добавила:
— И душу тоже.
Соня отрицательно мотнула головой.
— У тебя кровь идёт. Какая марихуана? Совсем рехнулась!
— Немножко, — заискивающе сказала я, но Соня гордо удалилась на кухню, чтобы наполнить мыльной водой ванночку для рук. — Ты не понимаешь, у меня душевная трагедия.
— Влюбилась, что ли?
Я промолчала и уставилась на матрёшки, выставленные на полке искусственного камина. Никогда не пойму, отчего за границей в русских вдруг просыпается тяга к хохломе и всему аутентичному, о котором дома никто и не мыслил. Потом перевела взгляд на Соню: усталый вид, несвежие волосы и какая-то стариковская тоска в голосе, а есть ли ей тридцать?
— Ты ко мне надолго? — примирительно спросила она.
— Мне только половинку косяка, и я черепашьим шагом до дома доберусь. Не беспокойся за меня.
13.2 "Дримкетчер"
О беспокойстве я добавила по привычке, под кальку с английского. Я уже отвыкла, чтобы кто-то обо мне в действительности волновался. Быть может, отцу было страшно пускать меня в шестнадцать лет за руль, а в университет я бежала без оглядки, потому не успела заметить на лице родителей тревогу. Я и тогда им не звонила, потому что нечего было сказать, а моё американское «Iʼm fine» действовало матери на нервы. Даже в коротком разговоре она непременно исправляла мои ошибки в русском и читала лекцию по поводу моей американизации. А сейчас я не смогла бы без дрожи в голосе произнести даже эту фразу, потому что не чувствовала себя хорошо. Вот и не звонила вовсе.