А поляны светлы, сыры, душисты. Трава на них высока и цветиста. Она крепка, тяжела, неподвижна. Она еще вся в брызгах и блестках дождя.
ПЕТРУХИН ДЕНЬ
День этот начинается с рева. Отец с матерью собираются на работу, в село Большаково, что в шести километрах от их хутора, Петрухе опять одному оставаться.
До нынешней осени, пока не умерла бабка Маринья, Петруха жил себе и горя не знал. Что из того, что бабка последнее время почти не вставала с постели. Было хоть переговорить с кем. А теперь — целыми днями никого рядом. Заревешь тут.
И зачем умерла бабка, жила бы да жила на здоровье. Петруха, так и быть, слушаться б ее стал, все бы исполнял, что бабка ни прикажет: не мучить, скажем, кота так не мучить; не дуреть, не носиться сломя голову по избе так не носиться.
Бабка, наверное, зимы испугалась. Мерзла всегда она, даже летом, в самую жару, валенок не снимала. Но в избе ведь, если протопить, и зимой теплынь. А если еще на-печь забраться — совсем хорошо! Нет, дождалась осени и померла. И с Петрухой не посоветовалась. Петруха бы отговорил бабку.
— Ну хватит, хватит... — успокаивает отец. — Вот на лето переедем в Большаково, в детсад определим тебя. А там, глядишь, и в школу наступит пора... вон ты какой большой у нас, совсем уж мужик.
Петруха не унимается. Ему хоть и приятно, что он «совсем уж мужик», но быть одному весь день все равно не хочется.
— Днем корову напоишь и корма задашь, — наказывает озабоченно мать, — пойло в ведре приготовлено... Да смотри, одевайся потеплее, как на улку пойдешь. И от дому, ради бога, далеко не бегай. Слышишь?
Уже у порога она спохватывается:
— Лампу, как светло станет, задунь. Не забудь, сынок. Ладно? Не спали избу... Еда на столе.
И отец с матерью уходят, крепко прихлопнув за собой дверью и впустив в избу холодное облако.
Проскрипел морозный настил во дворе, звякнула щеколда, хлопнула калитка, стылая земля гулко и долго отзывалась под сапогами отца.
Но вот и шаги стихли, истаяли до тонкого, едва различимого хруста, до глубокой тишины вокруг. Теперь хоть заревись — никто не услышит.
А раз некому слушать, некому пожалеть тебя, то и реветь неинтересно.
Петруха умолкает, смазывает кулаком слезы, ходит по избе, всхлипывая, в поисках, чем бы заняться.
На улицу еще рано идти. Вот когда стрелки ходиков не будут висеть вниз головой, а на боку окажутся, а то и подниматься начнут, тогда в самый раз задувать лампу, натягивать одежонку и бежать со двора.
Пока же за окнами непроглядная темень, и не скоро еще, видно, светать начнет.
Гирька ходиков, тяжелая железная шишка, вздернута к самому маятнику. Это ее отец каждое утро подтягивает, потом она целый день помаленьку опускается.
А что если гирьке подсобить малость?
Петруха подтаскивает табуретку, взбирается на нее, хвать шишку рукой. Маятник зачастил, задергался, бегут наперегонки стрелки. Большая сразу же обошла маленькую, сделала круг — и снова обогнала. Ничего удивительного. Большая, она и должна быстрее бегать. Коська вон Сорокин больше Петрухи, так за ним разве угонишься.
Стрелки ходиков ложатся на бок. Петруха прыгает с табуретки и бежит к окну. На улице должно быть светло, раз часы показывают. Им даже отец с матерью верят. По часам спать ложатся, по часам встают и корову доят.
Но за окнами по-прежнему ночь, слабое мерцание звезд, тление высокого месяца на ущербе.
Петруха оглядывается на часы, те идут, тикают как ни в чем не бывало.
— Вруши! — выговаривает им Петруха. — Все, больше я с вами не играю. — Он тяжко, по-стариковски вздыхает: — Вздремну-ка я лучше на бабкиной кровати, -подожду утро.
Бабкина кровать в дальнем углу, под небольшой, в три иконки, божницей. Загадочные, скорбные лики святых смотрят оттуда на Петруху.
Петруха однако бесстрашно разбегается, прыгает. Ух, какая это огромная кровать! Без бабки она кажется еще шире, еще просторнее, хоть на голову становись.
Долго и безуспешно пытается встать на голову. Оттолкнется, посвербит ногами вверху — опрокинется на спину. Передохнет чуток, и снова, только кровать ходуном ходит.
Намаявшись, наломав шею, лежит, уткнувшись лицом в подушку, прислушивается к дому, к дыханию ночи за стенами, к громкому сейчас стуку ходиков, к звонкой капели в тазик под рукомойником — один все-таки дома, боязно, а вдруг кто-нибудь из-за печи выйдет.
А вдруг он уже стоит посреди избы, высоченный такой, с бородой до полу. Обязательно почему-то с бородой. И с мешком за плечами. Для него, для Петрухи.