— Заводная? — недобро усмехаюсь я.
— Если бы заводная… — выплевывает Верещагин. — Завод сломался…
— Механизм с секретом, — сообщаю я, испытывая легкое, но заслуженное чувство торжества и справедливости. — Просто не всем нужно место в твоем курятнике.
— У меня нет никакого курятника, — его губы теперь в опасной близости от моих. — С каждой из этих женщин меня связывают либо деловые, либо дружеские отношения.
— Это теперь, — возражаю я, почему-то разозлившись. — Пресса называет их твоими невестами. Называла…
— Ты веришь каждому печатному слову? — недоуменно спрашивает он. — С Ритой я дружу с детства. Она… Впрочем, тебя это не касается. Елена работает со мной над одним из проектов моей фирмы. Екатерина…
Тут Верещагин умолкает, словно нуждается в аккуратном подборе нужных слов. Я его не тороплю и не перебиваю.
— С Екатериной мы некоторое недолгое время были в… отношениях, — слова даются Никите с трудом. — Но это было давно…
— Неужели два года назад, пока ты не встретил меня? — иронизирую я, прижатая к дверям зимнего сада.
Верещагин прижимает меня еще сильнее, но, увидев мои нахмуренные брови, ослабляет нажим, хотя не отпускает.
— Чуть меньше, — неожиданно покраснев, отвечает он.
Темный румянец на смуглом лице смотрится изысканно красиво и благородно. Я ошиблась: Верещагин живее, чем кажется.
— Насколько меньше? — продолжаю я, не давая ему вспомнить о моем теле, которое он придавил своим.
— Больше ста дней! — неожиданно сообщает Никита моему подбородку, ласково царапая его своим свежевыбритым.
— Насколько больше? — у меня получается даже улыбнуться. Надеюсь, снисходительно и спокойно.
— На много, — надолго отвлечь Верещагина не удается, и жесткие мужские губы запечатывают мой уже открывшийся для очередного вопроса рот.
Этот поцелуй другой: он продолжительный и какой-то привилегированный. У меня стойкое ощущение, что мужчина награждает меня им, как будто ему был предоставлен выбор, и он выбрал меня из десятка, а то и сотни претенденток. Это чувство придает силы и помогает достаточно удачно оттолкнуть крепкого мужчину.
— Ты ревнуешь? — искренне недоумевает он, потом широко улыбается, утверждая. — Ты ревнуешь!
— Других вариантов нет? — спрашиваю я довольного собой красивого мужчину. — Только этот, утешающий уязвленное самолюбие?
Появляется желание уязвить не только словами, и я вытираю целованные им губы тыльной стороной ладони. Его глаза прищуриваются, но я успеваю заметить вспышку разочарования в их карей глубине.
— Я готов выслушать тебя. Услышать, что ты хочешь, — тихо выдохнув, говорит Верещагин.
— Домой, — быстро и не раздумывая, отвечаю я.
— Вяземский тебя больше не получит! — Верещагин напрягается и, отшагнув, выпрямляется. Гордо. С достоинством. Одиноко.
— Я. Живая, — четко произношу я, наклонившись к нему. — Пусть кукла. Но живая. Не картонная. Не тряпичная. Не фарфоровая. Я не желаю зависеть ни от отца, ни от тебя. Но он хотя бы отец… Пусть он не был рядом со мной в полном смысле этого слова. Но он родил меня, по-своему заботился обо мне и маме. Ты… Ты никто.
— Я твой муж, — перебивает меня начинающий злиться мужчина. Желваки ходят под смуглой кожей, челюсти сжимаются, глаза темнеют.
— Тебе надо отомстить моему отцу за своего — вот и женись на нем! — нагло предлагаю я, тихо радуясь тому, что он так ярко реагирует. — Я здесь при чем? Мой отец обманывал твоего, соблазнив твою мать и сделав ее своей любовнице? Или это было изнасилование? Принуждение с его стороны?
Верещагин сжимает кулаки и молчит.
— Твоя мать тоже принимала в этом участие. Я — нет! Что за итальянские страсти?! Почему за прелюбодеяние родителей должны отвечать их дети?! Я? Андрей? — бросаю вопросы-обвинения в лицо словесными пощечинами.
— Ты и Андрей? — рычит он. — Прекрасно! Вы уже вместе?
— Ты псих, — безэмоционально констатирую я. — Больной на всю голову. Человек, нуждающийся в профессиональной помощи. Врача.
— Вот и помогай! — почти кричит он.
— Я педиатр! — в ответ кричу я.
Я редко кричу. Если вы спросите у Вари и Саши, моих лучших подруг, знающих меня с раннего детства, то они будут утверждать: я не кричу никогда. Пару моментов из подростковой жизни я всё-таки припомню, но, сами понимаете, исключение только подтверждает правило. Да что ж такое…
— Я детский врач, — тихо и спокойно повторяю я. — Тебе уже не помогу. Поздно. Это максимум до пятнадцати лет.