Выбрать главу

— Как ты говоришь, «кому-то» удобнее не выяснять.

— Это заговор против партии… Против ее истории! — закричала мама, которая эту историю преподавала. — Наш долг — раскрыть глаза…

— Ему? Он же всевидящий!

«Сегодня весело живется, а завтра будет веселей!» — пели по радио.

— Еще веселей? — спросил неизвестно у кого, завтракая на кухне, отец. Заметив меня, он спохватился: — В цирке мы с тобой в воскресенье были. Следующее воскресенье — Большой театр… Пойдем на «Щелкунчика»! Разве не весело? А прямо из театра можем отправиться на международный футбольный матч! Хочешь?

Отец не был спортивным болельщиком. Он «болел» за меня. Ему хотелось без конца доставлять мне какие-нибудь радости. От его предложений развлекаться я каждый раз вздрагивала.

Раньше наш дом считался привилегированным. Теперь он пользовался лишь одной привилегией: по ночам его навещали гораздо чаще, чем другие дома переулка.

На лицах соседей я читала: «Кто следующий?»

Героем дня в доме чувствовал себя только дворник, верткий человечек, непрестанно двигавшийся, мне казалось, для того, чтобы не дать никому себя разглядеть. Но я все же разглядела его выступавшие вперед хищно обнажавшиеся зубы. Раньше дворника собирались уволить — он содержал двор в той неопрятности, в какой содержал и себя самого: то не убирал мусор, то не счищал снег, то не скалывал лед.

— Переломаем из-за него ноги и руки! — ворчали жильцы. Но теперь ворчать перестали, потому что он мог переломать их судьбы.

Встречаясь с ним, одни заискивали, другие почтительно раскланивались: по ночам он был понятым — и, помогая копаться в чужих квартирах и жизнях, мог давать этим жизням оценки, которые, как сам он горделиво сообщал, «вносились в протоколы дознаний». От бессонных ночей у него появились зловещие круги под глазами. Родом он был из-под Смоленска и летом сорок первого, скрывшись там от военкоматовских повесток, стал полицаем. Опыт ему пригодился.

Он первый во дворе сладострастно оповестил маму:

— А дружка-то вашего с тремя ромбами взяли.

— Откуда вам известно?

— Мне все известно. Про всех! Частенько этот… с ромбами вас навещал. И все вечерами! Все вечерами… — Чистить двор он не умел, но пачкать человеческие биографии обожал. — Говорят, и ордена-то украл. С убитых сымал и на себя вешал. В Гражданскую! Еще тогда продался.

— И что ты ему ответила? — с едва осязаемой дрожью в голосе поинтересовался отец.

— Сказала: «Вы клевещете!»

— А он?

— По-моему, не понял. Ну, не знает, как называется то, что он делает.

— Хорошо… если так.

— Вспомнила… По пути в домоуправление приостановился и, обернувшись, изрек: «Партейных-то в нашем доме почти не осталось». Нечистая сила!

— Стало быть, все понял. И пригрозил.

— Боишься? — впрямую спросила мама, часто обвинявшая людей в трусости.

— Боюсь, — впрямую ответил отец.

Но какая-то была в его ответе двусмысленность, недоговоренность. Мне почудилось, для того чтобы спрятать их, отец торопливо добавил:

— Ты же мне обещала?

— Что?

— Наступать на горло. Ради Танюши.

— Прости, не сдержалась.

— А если и он не сдержится?

— Ты-то сам сдерживаться умеешь… — с непривычно робким укором (если уж она укоряла, то в открытую!) и тоже каким-то вторым, загадочным смыслом сказала мама. — Возвращаешься под самое утро, а спать не ложишься. Вот уже двадцать три дня так… Я подсчитала. Бродишь по квартире, заходишь ко мне… что-то хочешь сказать, но не решаешься. Объясняешь, что бродить тебе полезней, чем спать.

— Я?!

— Ты, ты… Что ты хочешь сказать? Скажи… Освободи свою душу!

— Не позволяет аудитория, — взглянув в мою сторону, машинально проговорил отец.

Раньше он в три или четыре часа ночи подкатывал к нашему подъезду. Подкатывал без шума: колеса солидного, знавшего себе цену автомобиля еле шуршали. Дверца захлопывалась негромко, подчиняясь ночному времени. Но я все равно просыпалась, как только «паккард», украсивший бы ныне выставку необтекаемых, старомодных машин, въезжал во двор. Но потом ночные шуршания шин и ночные хлопанья дверцы улавливал, затаившись, весь дом. Поэтому отец выходил из машины за воротами и старался как можно тише пересекать двор: ночные шаги тоже стали плохой приметой.

И по квартире он ходил так осторожно, что лишь мама ощущала его нервные передвижения.

Но в ту ночь хождений не было. Отец и мама разговаривала впол-, даже вчетверть голоса. Я же так навострилась подслушивать, что, прильнув к двери, не пропускала мимо ушей ни одной фразы.

— Зачем понадобилось арестовать Алешу? — Отец наконец-то назвал комкора по имени. — Ну зачем? Ведь он же в самом деле легенда. Пусть простоватая по форме легенда, но по сути… Человек из песен, из фильмов! Кому это было нужно?

— Тем, кто хочет подорвать партию. — Мама, преподававшая историю партии, употребляла слово «партия» чаще других политических слов. — Тем, кто замыслил унизить ее в глазах наших граждан и всего мира.

Мама говорила это обдуманно, не запинаясь.

— А что же товарищ Сталин?

— Умоляю, не трогай его. На него вся надежда! И она осуществится. Я верю!

Слово «уверена» мама впервые заменила менее утвердительным словом «верю».

— А ты знаешь, что он лично обязан Алеше? Быть может, и жизнью… Это было в Гражданскую, где-то под Царицыном. В других местах товарищ Сталин опасности, кажется, не подвергался.

— Не смей иронизировать! — приказала мама.

— Факты и ирония — разные вещи.

— Я впервые слышу про это… Надо будет напомнить в письме… которое мы напишем.

— Еще одно?

— Не одно… Мы будем писать до тех пор, пока наш голос к нему не прорвется!

— А ты убеждена, что товарищ Сталин любит, чтобы ему напоминали о подобных событиях? Не все ведь жалуют тех, к кому по долгу совести должны бы испытывать благодарность.

— Он, как никто, благороден! И ему можно напомнить… Корректно, разумеется.

— А не кажется ли тебе странным, что Алешу взяли через месяц после Авксентия Борисовича? — Отец и своего заброшенного невесть куда родственника назвал не академиком, как было принято у нас в доме, а по имени-отчеству. — Авксентий Борисович не из героев Гражданской войны! И боль не выносит даже малейшую. Помнишь, как ты ему на даче занозу из пальца вытаскивала? Ну, а если ему не занозу вогнали, а что-нибудь поострее и не в палец, а, допустим, под ногти?

— О чем ты? Такие методы применяли в средневековье!

— Зачем столь дальние экскурсы? И сейчас применяют. Вот, к примеру, в гестапо.

— Но у нас не гестапо!

Отец промолчал.

— Авксентий Борисович, комкор, отец Нади с пятого этажа… — проговорила мама.

— Долго перечислять! — перебил ее отец. — В этих арестах даже логики никакой…

— Почему? Я разгадала их нелогичную логику. Все же я теоретик!

— Любопытно послушать.

— Кто-то хочет создать, как я уже не раз говорила, атмосферу страха. Но не какого-нибудь обычного, маленького… а сатанинского! Тут как раз и нужна непредсказуемость, нелогичность репрессий. Пойми, если они логичны, то не так устрашающи, их можно избегнуть: не буду делать ничего предосудительного — меня не тронут! А нелогичные действуют как бы вслепую, и от них не гарантирован, стало быть, ни один человек. Ни один!

— Жутковато… Но, думаю, ты права.

— Обличать «варфоломеевские ночи» я не боюсь!

— Ты, к несчастью, вообще ничего не боишься.

— Ему надо обо всем сообщить. И как-то так передавать письма, чтобы прямо… из рук в руки.