— Танюшу пожалей…
Отец долго молчал, прохаживался по комнате, потом вновь присел на кровать и склонился прямо над подушкой, над маминой головой. И я уже не слышала его голоса. Чуть в соседнюю, родительскую комнату не ввалилась, так налегла на дверь. Но разобрать ничего не смогла. Голос отца шуршал осторожно. Как шины его длинного вместительного автомобиля в нашем ночном дворе.
А потом мама заплакала. И это я услышала сразу. Никогда за все свои одиннадцать с половиной лет я не видела слез на ее лице. И свои-то обдуманные рыдания я чаще всего адресовала отцу: на него они действовали. Мама отвергала такой «способ доказательств». И вдруг сама… Она обхватила бритую голову отца и стала исступленно твердить:
— Не отпущу… Не отпущу… Не отпущу…
— Тише. Танюшу пожалей, — попросил отец. И снова зашептал что-то маме в ухо. Но это не было успокоением, потому что она стала захлебываться плачем, как захлебываются лишь малолетние и как даже я давно не захлебывалась.
— Не отпущу!
— Прошу, умоляю тебя: потише.
— Из-за этого, значит, ты и вышагивал по квартире? Я думала, что ты сходишь с ума из-за Пашиного и Алешиного несчастий. А ты, оказывается, сходил с ума от…
— Ты права, — перебил отец, чтобы она не смогла договорить свою правду.
— Что ты придумал?!
Мамин крик был особенно жутким, потому что прозвучал в ночной тишине.
— Я ничего не придумал. Так придумала жизнь.
— Тогда я… ненавижу тебя. Не жизнь, а тебя! Презираю…
Мама это прошептала. Но мне показалось, что тоже выкрикнула. И даже громче того, что действительно было криком.
Мама слыла общепризнанной красавицей, а у отца даже волоска на голове нельзя было отыскать. Но он ее не ревновал, а она его ревновала. Страдания без слез бывают особенно заметны. Мамино лицо искажалось мукой, когда она уверяла отца, что он в театре или в гостях на кого-то не так посмотрел.
— Откуда ты взяла? Я смотрел на тебя.
— Наберись мужества и сознайся, что меня ты вообще не замечал. А от нее не отрывал глаз. У тебя такие глазищи, что их не спрячешь…
— Да не смотрел я!
— Смотрел!
Едва я успела накануне подумать, что было бы счастьем, если б вернулись такие вот мамины переживания… как они и вернулись.
— Не отпущу… — заклинала она. — Не отпущу!
Куда? Или к кому? К «кому» было тогда менее угрожающим, чем «куда».
В дни бедствий дети взрослеют быстрей… И чем невообразимее беды, тем раньше настигает их взрослость: нарушение законов общечеловеческих вызывает и нарушение физиологических правил. Когда ныне ликуют по поводу акселерации, я недоумеваю: «Чему, собственно, радоваться? Тому, что от детей до срока уходит детство?»
Атмосфера, в которую опрокинул наш дом тот год, как-то сразу, с жестокой, не желающей ни с чем считаться стремительностью сделала меня взрослой.
«Наверное, мама опять мнительно приревновала отца… и воображает, что он к кому-то собирается уходить» — так примерно я размышляла.
От необходимости непрестанно воспитывать меня маму отбрасывали лишь волны женской ревности. Теряя самообладание (а она теряла его исключительно в этих случаях), мама при мне начинала упрекать отца за его взгляды — не политические, разумеется. А буквальные! За какие-то его «мужские намерения», которые она подразумевала.
В общем-то я понимала маму. Будь моим мужем такой человек, как отец, я бы тоже боялась его потерять! Но что именно отец придумал, если мама не смогла удержаться от вопля? Вопля в ночи?! Что он придумал?
Когда ночь, в которую я увидела и услышала мамины слезы, начала понемногу оттесняться рассветом, отец вошел в мою комнату. И не заботливыми шагами, боящимися разбудить. Ему необходимо было, чтоб я проснулась.
— А я и не сплю, — отвечая его не произнесенному вслух желанию, сказала я.
Отец присел ко мне на постель так же обреченно, как недавно присел возле мамы.
— Ты, вероятно, слышала мамин крик?
— Да… А что? — ответила я агрессивно.
Я не знала, в чем дело, но меня подмывало почему-то быть на маминой стороне, хоть обычно я бывала на папиной.
— Сейчас происходит столько невообразимого, — продолжал отец, — что я не буду убеждать тебя… в возможности невообразимого.
Наши особые отношения заключались и в том, что отец никогда не подбирал слов или фраз, понятных моему возрасту. Но в тот предрассветный час он вовсе забыл о моих годах! Что невообразимое собирался поведать он мне? Меня ожидала невообразимость не радостная, а тяжкая, даже чудовищная — это было понятно. Но какая именно?
— Я давно хотел сообщить вам с мамой… что должен уйти.
— Как уйти?
— В самом буквальном смысле. Покинуть ваш дом, который был нашим. И он дорог мне! Прости за такую сусальную фразу… Дорог, но я покидаю его.
— Насовсем?
— Насовсем.
— Как это? Почему?!
— Потому что я, Танюша… прости меня, умоляю… полюбил другую женщину. Тоже истертая фраза. Но полюбил!
— Больше мамы?
— В каком-то роде… да.
— В каком роде?
— Ты не поймешь.
Раньше он верил, что я все способна понять.
— Но ведь ты всегда говорил: «Пожалей Танюшу…»
— Я и жалел. Долго жалел. Нет, не так… Я и сейчас жалею. Очень, бесконечно жалею тебя.
Отец прижал меня к себе вместе с одеялом, которое накрывало меня, и подушкой, на которой я лежала… Я почувствовала, как прикоснулись к моему лбу его глаза. Они были влажно-жаркими. Но я все-таки вырвалась и оттолкнула его.
— Твой «мозговой трест» в такое время не придумал ничего другого? В такое время?
Наверно, я сказала это немного по-иному, более детскими словами… Хоть наедине с отцом и становилась вроде бы равным ему человеком. С другими я выглядела гораздо младше. Сказать «моложе» не могу, потому что мне было одиннадцать с половиной.
— Я уже не «мозговой трест» наркома, — ответил отец. — Потому что и сам нарком уже не нарком.
Мне стало зябко под одеялом: за наркомом должен был последовать его заместитель… Подумав, что этот страх для меня страшнее страха его ухода к другой женщине, отец, как в прежние, будто уже и не существовавшие годы погладил меня по лицу:
— Не бойся: наркома лишили не жизни, а только должности.
— Пока?
Я повторила любимое словечко дальнего отцовского родственника, которое сейчас уже было для меня не словечком, а словом.
— Не беспокойся за меня, — попросил отец. — Конечно, случается, что страдают невинные… Но не все же подряд.
Он не знал, что я навострилась подслушивать разговоры, происходившие в соседней комнате, всякий раз опасаясь стать неподходящей для них «аудиторией».
— У вас, я думаю, все будет хорошо, — продолжал жалеть меня отец.
— У кого… у вас? У меня и у мамы отдельно от тебя, а у тебя отдельно от нас? С кем?
— Она не виновата… Я повинен во всем!
— Сейчас кругом страдают невинные. А ты, стало быть, в отличие от других виноват?
— Перед тобой и мамой. За это меня можно судить. И судите! Даже в присутствии, как говорится, общественности. Я заслужил. Перед вами повинен. Очень повинен… Но в том смысле будь за меня спокойна.
Странное дело: самообманно успокоившись «в том смысле», я с особым ожесточением набросилась на отца в другом смысле, который касался не Родины в целом, а нас троих. Я все, повторюсь, произносила по-детски и не могу сейчас воссоздать те фразы, но смысл их не искажаю.