Я повернулась к Маме. Ни в коем случае не упоминай про Дервлу. Здесь нельзя.
Она кивнула, глядя на меня так, будто поняла мои слова, слушая, как не слушала много недель.
Я вытащила из-под сорочки свой муслиновый мешочек, раскрыла, попыталась нащупать горошины из корешков, которые мне дала Дервла. Сумела нашарить среди пуговиц только одну, положила в рот. Придержала зубами, покатала, медленно разжевала, почувствовала вкус лакрицы. Похоже, все эти долгие месяцы я глотала наставления Дервлы, гранулу за гранулой. Может, она знала, что мы уехали. Было тяжко, но мы добрались, мы поспали, мы в Лечебнице. Дервла мне раньше говорила, что такие лечебницы еще называют «приютами». Папа называл меня «тощей» и «палкой» – ростом я была почти с Маму, но худой, как мальчишка, и месячные у меня еще не начались. Что положено, обязательно случится, в этом я не сомневалась, но Дервла, похоже, умела заглядывать в будущее. Никакое не колдовство, она бы так сказала, а мысль, которая видит вдаль. Я ничего не могла изменить. Надеялась на одно – что сумею сберечь Маму, пока она не придет в себя.
Ты теперь мисс Дженет, сказала я ей. Все, что было раньше, здесь неправда.
Она кивнула. А потом прошептала: Здесь мы в безопасности.
Четыре слова, чуть громче дыхания, но сердце у меня встрепенулось. Да, Мама! – ответила я. Скоро за нами придут, с тобой поговорит врач. Зовут его доктор Стори. Фамилия как будто выдуманная. И мы с тобой, пока здесь, будем рассказывать выдуманную историю. Ты мисс Дженет, ты нуждаешься в отдыхе и лечении. Если спросит, здесь тебе спокойно. И еще обязательно скажи, что Элиза – это мое здешнее имя – должна остаться с тобой. Сможешь сказать? Элиза?
Она нахмурилась, глаза увлажнились.
Но ведь она наверняка помнила Элизу – «Хижина дяди Тома» была одной из наших любимых книг для зимнего чтения. Холодными ночами у очага, под вой ветра и стон метели, она читала мне, как рабыня Элиза перебегает через реку – я тогда еще была мала читать самостоятельно. Льдины «кренились и трещали», Элиза «прыгала через разводья», «с одной ледяной лепешки на другую», спасаясь от преследователей. Я не знала слова «рабство», не знала, что такое «Огайо» – разве что видела его на карте в книге «История Американских Штатов», – а вот лепешки я знала. Мамины лепешки я ела на завтрак – на самом деле это были блинчики из кукурузной муки, но она называла их лепешками, – и мне очень хотелось, чтобы ледяные лепешки под ногами у храброй Элизы были такими же мягкими, теплыми, сладкими. Но Элиза бежала по замерзшим шатким лепешкам, она изрезала ноги, и «исцарапанные ступни оставляли кровавые следы на льду».
Мама произнесла мое имя, КонаЛи, будто напоминая, кто я на самом деле.
Да, сказала я. Но ты должна попросить, чтобы с тобой оставили Элизу. Как помощницу. Тут моё имя Элиза. Ты меня знаешь. Элиза.
Она положила ладонь мне на щеку. Родненькая, прошептала она. Не бойся.
Мама, сказала я. Видишь? Ты опять заговорила.
Да, с тобой. Не всё сразу…
Но имя Элиза она произносить не стала, по крайней мере в тот день. Оставалась надежда, что доктор поговорит и со мной, позволит все объяснить. Я взяла ее за руку, и мы сели рядом на узкую кровать, дожидаться, когда в дверь постучат.
Часть II
1864
На зимнем бивуаке он почти каждый день приходил к этой полоске воды, и речкой-то не назовешь, так, ручеек, подлесок в ползучих плетях на одном берегу, тростники на другом. В излуке догнивали две дырявые лодки. Вода, серебрясь, утекала к Кедровой горе. Мерцание и вспышки заставляли вспомнить чистоту и рябь водных нитей, что тянулись по плоским полям его детства. Сходство между руслами сбивало с толку, ведь одинаковыми были даже плавные изгибы и широкие разливы, сходившиеся у ложного горизонта. Лодочки были покалеченными двойниками тех, на которых он плавал с Элизой, где они лежали, замерев и сплетя ноги, чтобы никто не увидел их сквозь зеленые побеги на полях. Чего только не было за три года Войны в разлуке с нею, но эти минуты не забывались.