Но когда я вернулась, он уже высадил ее из повозки. Стянул ей панталоны. Он уже наловчился прислоняться к стене или перилам, а теперь вот к повозке, и крепко ее удерживать, задрав ей одежки на голову. Закупоривал ее в слепом мешке, застопорив ей вскинутые руки. Выгибал ее перед собой, точно кувшин носиком вперед; он всегда так ее ставил, когда она при нем мочилась – или он решал, что ей надо. Ляжки у нее были совсем белые и бледные, живот так и висел складкой после близнецов. Он на нее смотрел, пока ей было не двинуться, потом плюнул в ладонь, чтобы ее подтереть.
Я бы ее могла к речке сводить, сказала я.
И всю одежду в грязи б перемазала? Шелка вон какие дорогие.
Она знала, что делать, когда я ее отводила в нужник или сажала на горшок у кровати. Весь дом был из одной большой комнаты. Он мне что днем, что ночью говорил, что́ стыдное, когда не смотреть, но про это никогда не говорил, что оно, мол, стыдное, делал при мне, окликал, если я отворачивалась.
Вот и сейчас окликнул. Иди, панталоны ей подтяни.
Смотрел, как я их поправляю, потом поставил ее на ноги. Опустил все юбки слой за слоем, она опустила руки, схватилась за грудь. У нее, верно, снова набрякло или скоро набрякнет, она оглядывалась по сторонам.
Едем дальше, сказал Папа. Подсади ее назад и смотри, чтобы юбка не запылилась. Сама со мной сядешь.
На второй день в сумерки я увидела огни города, но заранее поняла, что он через него не поедет. Он отыскивал проселки и колеи через поля, у него были с собой кусачки резать колючую проволоку. Потом он ее закручивал обратно, чтобы не заметили. Любил рассуждать обо всем, что умеет. Как хорониться, чтобы тебе было видно, а тебя нет. Какие листья и корни можно есть, пока хоронишься. Как ловить рыбу на погнутую булавку и стебель камыша, наживив белую личинку, какие копошатся под камнями. Как выглядывать норы, где звери прячутся. Как ставить силки из молодых веточек, такие тонкие даже ребенок согнет, а заострить их можно так, что глубоко врезаются в тело. Как находить Полярную звезду. Жить нужно не в городе, а в деревне, затаившись, где людей мало. Как вот мы у себя на кряже. Надо думать, он же нас там и поселил, так что знал потом, где искать.
А это что за город? – спросила я. Там, между холмов.
Еще не Уэстон, ответил он. Еще не на месте. Этот обогнем.
Ты всегда знаешь дорогу.
Куда ехать знаю, сказал он. Бывал тут раньше. Даже и в Уэстоне бывал, еще в шестьдесят четвертом, с налетчиками Уитчера. Лечебницу тогда еще не достроили, но она уже походила на замок. Тогда в нем юнионисты стояли лагерем, только ноги унесли. Мы забрали там все одеяла и обчистили кладовую. Южане тогда питались корой, ну и что удавалось подтибрить. Ну-ка, подержи вожжи. Дай мне гармошку.
Лошадь пошла дальше. Папа откинулся назад, надвинул шляпу, заиграл.
Потом затих. Задремал. «Закемарил на ходу» – так он это называл, – чтобы не свалиться во время переходов. Между сном и явью, так он говорил. Я правила и будто была одна. Мы ехали по сосняку, деревья стояли так близко, что с ветвей долетал запах иголок. На меня глянула большая сова, моргнула круглыми оранжевыми глазами. Огромными-преогромными. Веки помельтешили и снова открылись. Сова вытянулась, распушила вдвое белую грудь, раскрыла острый клюв. Оттуда выскочил язычок, но эхо, похоже, доносилось отовсюду. Потом она расправила и снова сложила большие крылья, загребла воздух, точно воду. Пролетела у меня над головой и скрылась. Я заметила, что белые перья все в черных крапинках.
Папа очнулся. Что это было?
Сова, ответила я. Вылетела из-за деревьев прямо на нас.