Выбрать главу

Донджи ненавидел меня сильнее всех. О, с какой немыслимой радостью принес бы он меня в жертву своему поганому божку. Зимою, кстати говоря, случилась еще одна казнь: какой-то изголодавшийся бедняк залез в амбар к Зенону, а тот разбуженный шорохом неосторожного вора, поймал его. Бедняка жестоко наказали единственно возможным способом – казнили. Он так и не успел перед гибелью съесть ни крошки…

Проходя по улицам, я старался держаться подальше от жилища Донджи, но, как бы я не пытался избежать неприятной встречи, старик обязательно подкарауливал меня в каком-нибудь переулке. Он явно не мог отказать себе в удовольствии помучить меня как следует. Выловив на улице, он чуть ли не силком затаскивал меня в свою халупу, до отказа забитую различными ритуальными приспособлениями. Он наливал мне кубок хлипсбе и начинал проповедовать свою чертову религию. Он искренне верил, что его бог – лучший на свете судия, что он велик, и, когда, он, Донджи, покинет этот мир, Светлоокий обязательно поставит его править над хотами возле своего трона. У старика явно ехала крыша от мании величия, и, когда он красочно словописал картины ужасных бедствий, которые он будет насылать на проклятых имперцев, глаза его горели безумным огнем, а щека нервно дергалась в тике.

Я старался убедительно поддакивать ему, тогда он обещал, что возьмет меня с собой, вернее не так, он подарит Светлоокому душу новообращенного демона, которую прихватит с собой в зеленые луга. Иногда я, доведенный до бешенства его кровавыми намеками, начинал спорить, и это доставляло ему не меньшее удовольствие.

Я боялся Донджи, я опасался Хоросефа: эти двое таили на меня злобу и страсть, первый страсть ненависти, второй – зависти; жители деревни относились ко мне с подозрением, и в каждом я видел врага. Я жил в обстановке постоянного напряжения, жил в ожидании предательского удара сзади или ночи кошмара, которую обещал мне Донджи. Я научился оглядываться и закрывать на ночь дверь спальни на ключ, я старался не расставаться с оружием. Это был мыльный пузырь, и я кожей чувствовал, что он вот-вот лопнет.

Все эти месяцы я донимал Жуку, упрашивая его покинуть деревню и бежать в Город Семи Сосен, но бродяга отказывался, говоря, что еще не время, что я сам виноват – организовал побег Серпулии, нужно подождать, пока не улягутся разговоры о том случае, чтобы не возбудить подозрений, и прочую ерунду. Теперь, с высоты прожитых лет, я понимаю, что бродяга, так же, как и я, просто не хотел оставлять обжитое место, где ему давали приют, а все его обещания свободы были лишь данью буйному прошлому.

И все же Жука был для меня отдушиной в этом мире тревог. Он не позволял мне забывать, что я человек и мужчина, он оберегал от неправильных поступков и поспешных выводов, он хранил меня от бед, но делал это ради своих повстанческих идей. Он основательно накачивал меня изменническими разговорами, и мне нравилось слушать его болтовню, она волновала, она давала возможность отвлечься от горестных мыслей. Я слушал бредовые рассказы Жуки о хитрых проделках бестии Шанкор, о смелых операциях повстанцев, слушал о зверствах людей набожника и мучениях людей, о несправедливости и горе, я слушал о геройствах Жуки. Рассказы эти волновали меня, будоражили кровь захватывающие приключения, душой и сердцем в те минуты я был с Жукой, но стоило мне вернуться в уютный мирок Хоросефа – все сказанное начинало казаться сказкой.

Зимою мы с Жукой сидели на берегу с удочками, и несчастный так мерз, что мне пришлось пожертвовать ему свой теплый плащ и выпросить у Фелетины другой. Надо отдать ей должное – она не стала дознаваться, куда я его дел. Мы ловили рыбу, жарили ее на углях, болтали о повстанцах, мелочах, которые составляли нашу жизнь, спорили о религии и политике, обсуждали последние, потрясающие страну новости, принесенные торговцами холофолью. Жука сокрушался, что ничего не слышно о повстанцах, я радовался – не желая возобновлять подозрения к своей личности.

Иногда мы просто бродили с ним по лесу или грелись в зеленой пещере, вспоминали бурные события моей свадьбы. Ожог на руке давно зажил, но остался шрам-клеймо. Жука говорил, что по нему все могут знать, что я женат, и женат по хотскому обычаю и, если я когда-нибудь соберусь в Город Семи Сосен, то для моего же блага будет лучше не показывать никому эту отметину.

– В жизни все может быть, – говаривал Жука, – и никогда не знаешь точно, что может, а что имеет быть.