Выбрать главу

— Хорошо, — сказал Ханггартнер, — хорошо. Наш друг Байерман все-таки намекнул, в каком направлении движется моя работа.

— Нет, — Хойкен был решителен. — Байерман не намекнул. Он утверждает, что не видел ни одной страницы из твоего романа.

— Боже мой, так и есть. Но я ему, по крайней мере, описал его в общих чертах. Знаешь, Георг, иногда я думаю, что Байерман слишком скрытный. Я уже сделал с ним много романов, но если захочу вспомнить, что он мне говорил по поводу каждого из них, то не вспомню почти ничего. Ничего, абсолютно ничего! Ни похвалы, ни отрицания, как такое может быть? Иногда я вижу его самого героем романа. Особенно когда он сидит напротив меня, ковыряется в салате и, как всегда, уходит от ответа или когда я настойчиво прошу его взять меня с собой в зоопарк. Что тут скажешь? Он просто увертывается, находит какую-то тайную дверцу и в последний момент исчезает за ней. Да, это он, Байерман, неуловимый, таинственный и ускользающий. Это меня все же нервирует, «ненадежит», как сказала бы моя младшая дочь.

Хойкен подумал, что Байерману не нравятся романы Ханггартнера и для всех это является тайной. Но даже если бы они ему нравились, он никогда бы не пошел с Ханггартнером в зоопарк. И не на что ему обижаться. Ханггартнер в зоопарке. Страшно даже представить. Он, наверное, и слонам бы внушал, что они должны что-то делать с его романами. «Слоны все время заставляют нас удивляться, почему мы, будучи людьми, не во всем искусны…» Примерно так начиналась бы глава о зоопарке. И дальше в таком же поэтическом духе утомительные рассуждения о зоологии. От фламинго с бегемотами до жирафов и носорогов. «Фламинго как медитативное явление… Пингвин как модель наших фантазий об удобной одежде…» Хойкен вовремя заметил, что он уже и сам начинает отклоняться от нужной темы.

— У Байермана есть свои заслуги, ты это знаешь, Вильгельм, — убеждал Георг. — Он превосходный редактор и внимательный наблюдатель и всегда протянет руку помощи своим авторам.

— Ты прекрасно это сказал: «Он протянет руку помощи». У Байермана действительно есть что-то от священника. В нем прячется такой тихий, углубленный в себя монсеньор. Я представляю, как он прогуливается по садам Ватикана, настраивает свой бинокль и предсказывает темному большому кипарису ужас его осени.

Невозможно следовать за ним его извилистыми путями. Как же отцу удавалось вывести разговор на прямую дорогу? Вероятно, он со своей стороны тоже предпринимал соответствующий натиск, оставаясь таким же неясным, но используя слова из языка Ханггартнера. Может, стоит попробовать? Хойкен решил разок рискнуть.

— Ты заговорил об осени, Вильгельм. Между нами говоря, этой осенью я хочу наслаждаться. Трудности делают человека одиноким, а это лишает наслаждения, но кому я это говорю? Наш брат не очень доверяет одиночеству, оно не спасает от забот, которые если уж лезут в голову, то грызут тебя и не отпускают. Возможно, писатели, люди искусства и выигрывают от одиночества, может быть, они продуктивно используют его. Наш брат, во всяком случае, в этом не разбирается. Мы ищем спасения вне самих себя — в тебе, в твоих романах, в том, чтобы посмотреть, как это одиночество ты описываешь.

Хойкен не мог припомнить, чтобы когда-нибудь так говорил. То ли он находился под гипнотическим воздействием Ханггартнера, то ли сам выпустил свой язык на свободу. Но, во всяком случае, он построил для своего собеседника мост. Одинокий автор за своим письменным столом — это точно отправная точка его романа. «Господи, направь его по этому мосту», — тихо молился Хойкен. На счастье, Ханггартнер покончил с раками. Листья салата он есть не стал, осушил бокал «Prosecco», и тут Хойкен понял, что упустил. Не хватало «Barbera». Сначала — «Barbera», потом — рукопись. Минна Цех сделала на этом особое ударение.

— Хорошо сказано, Георг. Я повторяюсь, но для чего-то же существует в языке повторение. Я совсем забыл, что ты учился во Франции, но сейчас услышал это совершенно отчетливо. У твоих фраз почти романское построение, мне это очень нравится. Мой внутренний мир так связан с Прустом, что порой меня охватывает стыд от невозможности развить его в немецком. Немецкий Пруст — это, к сожалению, немыслимо. Это единственное, к чему у меня, наверное, есть призвание. Но это высокая цель, которая с годами становится все дальше.

Поправлять Ханггартнера и уточнять, что он учился не во Франции и его перепутали с братом, Хойкен не счел нужным. Но лгать он тоже не хотел. Единственное, что пришло ему в голову, это извиниться и постараться уйти от подобной темы. «Одинокие мужчины в темном туалете…» Язык выдавал ему сейчас сплошь ханггартнеровское. Но перед тем, как он действительно пошел в туалет, ему удалось заказать «Barbera». Немецкий Пруст, французский Кафка… В сущности, это плохой признак, когда такой автор, как Ханггартнер, ориентируется на какие-то образцы. В двадцать — ну, хорошо, в сорок — еще можно, но когда дело идет к восьмидесяти… Зрелому автору не нужно учиться у Пруста или Кафки. У него к этому времени должен быть свой дом со светлыми окнами и местом, где поклоняются тебе, а не Прусту и Кафке.