Выбрать главу

Весь год прошел в жалкой борьбе с нуждой: сапог нет, шуба сносилась, на штанах дырки, пиджак совсем вытерся па локтях. Не раз и не два приходилось напоминать брату: дай хоть что-нибудь из обносков, стыдно на люди выйти! Значит, не зря старался отец пристроить его у Викула: столичные фабриканты высоко держали честь фирмы, мальчишку не оставляли босым и голым. А Арсений про то и не помышлял: жаден чрезмерно, да и к чему в Глухове фасон держать? И еще беда: разболелись глаза. За конторкой свету мало, как в конуре, и по ночам читать, выходит, не ладно. Пришлось летом надевать синие очки.

Но все эти беды Виктор переносил стойко: не жаловался и не отчаивался. И даже радовался, когда выпадал случай немного развлечься. Летом купался в пруду и в Клязьме, зимой катался на коньках, правда, их приходилось выпрашивать у Сергея. По большим праздникам ходил на гуляния, которые устраивал на широкую ногу Арсений. Духовой оркестр пожарников гремел на площади. Молодые мастеровые лазили на мачту за призами или с завязанными глазами сталкивали друг друга с поперечного бревна на стойках. Иногда давали представления акробаты или валял дурака цыган с медведем.

В ильин день забрался один мастеровой на самую верхушку высокой мачты и снял с крючка новехонькую тульскую гармонь. И пошло вокруг ликование: пария поздравляли с удачей, про Арсения болтали — вот благодетель, вот для народа старатель!

Виктор толкнул дядю Сережу в бок и сказал:

— Хорош благодетель! И копейки своей не выложил, деньги взял на все эти игрушки из штрафного фонда. Не верите? Я сам видел записи в книгах.

Сергей изменился в лице:

— Да замолчи ты, греховодник! Услышит он твои речи, в острог засадит! И не думай про это. А подумал — молчи. Вот уж бог послал племянничка!

А «благодетель» широко тратил штрафные деньги. И однажды затащил в Глухово проезжих актеров. Виктору удалось посмотреть первую сцену из «Русалки» Пушкина и комедию «На пороге великих событий». Павлу было об этом сообщено: «Мне очень понравилась игра Степановой в дочери мельника, а Морская играла очень скверно. Остальные играли порядочно, на мой взгляд».

Так бы и теплилась жизнь — день за днем. Но Виктор не находил покоя: шла в нем какая-то сложная борьба с самим собою. Он уже понимал, что в мальчиках не останется и что конторская угодливость ему не по нутру. А на что решиться, не знал.

Он перешел в контору красильной фабрики, где работал мастером дядя Сережа, и часто заглядывал в цех; бывало, и просто из любопытства, но обычно по делу.

Ужасным казался ему труд красильщиков. Но люди держались. И было в них что-то такое, о чем не слыхали угодники из молодцовской, о чем не ведали ни за прилавком, ни за конторкой. Идет Арсений по цеху, мастера и подмастерья лепятся к нему, как мухи к меду, а иной красильщик стоит у своей барочки и даже головы не поворачивает, потому что человек при деле и есть у него своя гордость.

В прошлом году ткачи на работу не вышли, человек двести. Арсений хотел им оплату скинуть на шесть процентов, ан не пришлось. И острогом грозился и плеткой помахивал, а как об стену ударился и отскочил: заказ был большой для ярмарки в Нижнем, и не мог он тех ткачей поставить под расчет.

Этим летом кинулась в Черноголовский пруд ткачиха, почитай, весь цех выбежал ее спасать. Откачали. И подружки ее из нищего жалованья собрали по кругу сорок рублей и до работы забегали к ней помочь по хозяйству, пока она набиралась сил после такой передряги.

Такой же дух товарищества не покидал и красильщиков. И им была понятна выручка в беде. И как ни ломал их хозяин, как ни бесновался начальник красильни инженер Розенталь, а своей рабочей гордости они не роняли.

Виктор решился на большой новый шаг в жизни и по вечерам вел осаду дяди Сережи:

— Возьмете к себе в красильню? Рабочим?

— И не подумаю!

— Дождетесь: сам уйду!

— Не вводи в грех, Виктор! Папенька узнает, конец ему.

— Ну, дайте хоть секрет какой-нибудь. Я пока выучу, а там посмотрим.

— Секрет дам — без этого в нашем деле мастеровому цена — грош. А в красильню пока носа не суй!

Конечно, судьба папаши волновала Виктора. А Павел Васильевич никакого согласия на переход в красильню дать не мог. И во втором сыне он хотел видеть только конторщика и дотошно расспрашивал Павла, когда тот возвращался в Москву после краткой побывки в Глухове: «Как ты нашел Витю против прежнего, изменился он или нет, и сделал ли ты ему сапоги к празднику?..» «Напиши ему, чтобы он мелко не писал, а писал, как ты пишешь. А то собьет руку, никуда не будет годиться. Вижу, начал он писать, как я. Это скверно. Я себя этой мелкотой испортил: поддержать было некому». «Как ты Витю нашел в развитии умственных способностей и хороша ли манера у него: как он себя держит в обществе?»

Все эти письма пронизывала одна невеселая мысль: «Я уже почти что прошел поприще жизни и теперь стою на краю могилы. И одна у меня забота: как бы переложить всю мою душу в вас…»

Говорить отцу о своих планах не было смысла. Виктор отправился в Москву и всю долгую осеннюю ночь проговорил с братом. Тот колебался и отговаривал, даже грозился сообщить папеньке о таком ужасном вероломстве Виктора. Но под утро уступил и обещал осторожно подготовить маму, когда она приедет подыскивать для себя квартиру.

Варвара Ивановна погоревала, поплакала, но отговаривать Витю не стала. А отцу решила пока не сказывать:

— Продаст папенька дом, переедем сюда, а там видно будет.

Теперь Виктор не колебался. Под начало Сергея Солдатихина он перешел в цех. И у Арсения Морозова появился новый красильщик миткаля.

Трудно ли ему было? Очень! Те же тринадцать часов, но в духоте и в сырости, и заработок на три рубля меньше. Иногда совсем не хватало сил к концу смены, и уже не было потребности читать перед сном книгу. Пошатываясь, покидал он красильню и засыпал на ходу, едва глотнув свежего воздуха. Болели кисти рук: краски разъедали ладони, на месте очередной язвочки появлялся грубый рубец. Но дух поднимали товарищи: они-то догадывались, почему этот молодец расстался с конторой, и подходили к нему, давали советы.

Часто Виктор думал о них: словно из камня эти люди, из гранита! Все отравлены лаком и кислотой, и пергаментную бледность отложила на их лицах болезнь, а живут! И родятся-то для того, чтобы всю жизнь красить, жевать черствый хлеб гнилыми зубами, покупать гробы для своих детишек и отходить в мир иной в тех же лохмотьях, в которых изнывают на фабрике.

А живут и будут жить, потому что без них сама жизнь — ничто! И надеются, что будут жить радостнее, светлее. Но почему терпят?

С того апрельского дня в прошлом году, когда двести ткачей не вышли на работу, в Глухове не было ни открытого протеста, ни волнения. Только в своем «клубе», которым служило отхожее место, красильщики давали простор негодованию, на все корки кляли Арсения и приближенных его «голубчиков».

«А почему об этом не пишут в книгах? — думал Виктор. — Побывал бы здесь Глеб Успенский, дал бы крепкую затрещину Морозову. Ведь на этой красильной каторге день за днем мы убиваем себя. Но бесследно не исчезаем: мы превращаемся в добрый ситец и в добрый миткаль. А Арсений все это обращает в груды золота. И «голубчики» не зевают: и вино у них, и мебель, и жирный живот, и мясистый кадык!»

Виктор уже не удивлялся тому, что видел вокруг, а возмущался. И когда на фабрике случился пожар, он написал о нем брату, не скрывая радости.

Однажды попала к нему книжка, которая обожгла руки, вскружила голову. Называлась она «Хитрая механика». Дал ее под честное слово один озорной молодой красильщик и наказал молчать про то, что в ней писано:

— До поры до времени, понимаешь?

И так ответила эта книжка настроениям Виктора, что он почти выучил ее наизусть. И мог бы объяснить при случае — просто и точно, — как фабриканты и царь обирают рабочих и живут припеваючи на похищенные у народа деньги.