Я чувствовал, что, несмотря на все мои усилия, глубокий ужас продолжает сковывать этих людей и всякий раз, когда я переставал говорить, их слух ловил отдаленные звуки. Утомившись зрелищем этого бессмысленного страха, я собирался уже спросить, где мне спать, как вдруг старый лесничий вскочил одним прыжком со стула и опять схватился за ружье, растерянно бормоча:
— Вот он! Вот он! Я слышу!
Женщины опять упали на колени по углам, закрыв лицо руками, а сыновья вновь взялись за топоры. Я пытался было успокоить их, но уснувшая собака внезапно пробудилась и, подняв морду, вытянув шею, глядя на огонь полуслепыми глазами, издала тот зловещий вой, который так часто приводит в трепет путников по вечерам, среди полей. Теперь все глаза были устремлены на собаку; поднявшись на ноги, она сначала оставалась неподвижной, словно при виде какого-то призрака, и выла навстречу чему-то незримому, неведомому, но, без сомнения, страшному, так как вся шерсть на ней стала дыбом. Лесничий, совсем помертвев, воскликнул:
— Она его чует! Она его чует! Она была здесь, когда я его убил.
Обеспамятевшие женщины завыли, вторя собаке.
У меня невольно мороз пробежал по спине. Вид этого животного, в этом месте, в этот час, среди обезумевших людей, был страшен.
Целый час собака выла, не двигаясь с места, выла, словно в тоске наваждения, и страх, чудовищный страх вторгался мне в душу. Страх перед чем? Сам не знаю. Просто страх — вот и все.
Мы сидели, не шевелясь, мертвенно-бледные, в ожидании ужасного события, напрягая слух, задыхаясь от сердцебиения, вздрагивая с головы до ног при малейшем шорохе. А собака принялась теперь ходить вокруг комнаты, обнюхивая стены и не переставая выть. Животное положительно сводило нас с ума! Крестьянин, мой проводник, бросился к ней в припадке ярости и страха и, открыв дверь, выходившую на дворик, вышвырнул собаку наружу.
Она тотчас же смолкла, а мы погрузились в еще более жуткую тишину. И вдруг мы все одновременно вздрогнули: кто-то крался вдоль стены дома, обращенной к лесу; затем он прошел мимо двери, которую, казалось, нащупывал неверною рукой; потом ничего не было слышно минуты две, которые довели нас почти до безумия; затем он вернулся, по-прежнему слегка касаясь стены; он легонько царапался, как царапаются ногтями дети; затем вдруг в окошечке показалась голова, совершенно белая, с глазами, горевшими, как у дикого зверя. И изо рта ее вырвался неясный жалобный звук.
В кухне раздался страшный грохот. Старик лесничий выстрелил. И тотчас оба сына бросились вперед и загородили окошко, поставив стоймя к нему большой стол и придвинув буфет.
Клянусь, что при звуке ружейного выстрела, которого я никак не ожидал, я ощутил в сердце, в душе и во всем теле такое отчаяние, что едва не лишился чувств и был чуть жив от ужаса.
Мы пробыли так до зари, не имея сил двинуться с места или выговорить слово; нас точно свела судорога какого-то необъяснимого безумия.
Баррикады перед дверью осмелились разобрать только тогда, когда сквозь щелку ставня забрезжил тусклый дневной свет.
У стены за дверью лежала старая собака; ее горло было пробито пулею.
Она выбралась из дворика, прорыв отверстие под изгородью.
Человек с бронзовым лицом смолк, затем, прибавил:
— В ту ночь мне не угрожала никакая опасность, но я охотнее пережил бы еще раз часы, когда я подвергался самой лютой опасности, чем одно это мгновение выстрела в бородатое лицо, показавшееся в окошечке.
Святочный рассказ
Доктор Бонанфан рылся в памяти, повторяя вполголоса:
— Святочный рассказ?.. Святочный рассказ?..
И вдруг он воскликнул:
— Да, вспомнил, есть у меня такой рассказ, и к тому же весьма необычный! Совершенно невероятная история. Я видел чудо. Да, любезные дамы, чудо в ночь под Рождество.
Вас удивляют такие речи в моих устах, в устах человека, который ни во что не верит. И все-таки я видел чудо! Я его видел, видел, говорю я вам, видел собственными глазами, видел, что называется, воочию.
Был ли я тогда сильно удивлен? Нисколько, ибо хотя я и не разделяю ваших верований, я знаю все же, что глубокая вера существует и что она двигает горами. Я мог бы привести тому немало примеров, но, пожалуй, вызову ваше негодование, а это, чего доброго, ослабит впечатление от моей истории.
Прежде всего должен вам признаться, что хотя я и не был убеждении, так сказать, обращен в христианскую веру тем, что увидел, однако все случившееся сильно взволновало меня, и я постараюсь рассказать вам об этом просто, безыскусственно, как рассказал бы простодушный провинциал.
В ту пору я был сельским врачом и жил в селении Рольвиль, в глубине Нормандии.
Зима в том году стояла необычайно суровая. С конца ноября после целой недели морозов начались метели. Даже издали было видно, как с севера плывут тяжелые тучи, и вскоре снег повалил большими белыми хлопьями.
В одну ночь вся равнина оделась белым саваном.
Фермы, стоявшие далеко одна от другой, стыли в своих квадратных дворах, огражденных завесой высоких деревьев, припудренных изморосью, и как будто спали под защитой плотной, но легкой пелены.
Ни единый звук не нарушал покоя замерших полей. Лишь стаи воронов описывали круги и петли в небе, тщетно ища, чем бы поживиться, и, дружно набрасываясь на мертвенно-белые поля, клевали снег своими длинными клювами.
Вокруг ничего не было слышно, кроме неясного, но непрекращающегося шороха снежной пыли, которая все падала и падала на землю.
Так продолжалось целую неделю, потом метель прекратилась. На землю лег плотный покров в пять футов толщиной.
А затем на протяжении трех недель небо, днем светлое, как голубой хрусталь, а ночью усеянное звездами, которые можно было принять за иней — таким суровым было воздушное пространство, — простиралось над ровной снежной пеленою, твердой и блестящей.
Равнина, плетни, вязы вдоль ограды — все казалось безжизненным, скованным стужей. Ни люди, ни животные не появлялись на улице, только трубы на хижинах в белом убранстве напоминали о притаившейся жизни тонкими струйками дыма, которые поднимались в морозном воздухе прямо к небу.
По временам слышно было, как трещат деревья, словно их деревянные конечности ломались под корой; порою большой сук откалывался и падал на землю — от жестокой стужи затвердевал древесный сок и рвались волокна древесины.
Дома, разбросанные там и сям по равнине, казалось, стояли на сотню миль один от другого. Каждый перебивался как мог. Только я отваживался навещать своих больных, живших поблизости, постоянно подвергая себя опасности оказаться погребенным под снегом.
Вскоре я заметил, что над всей местностью навис какой-то мистический ужас. Такое бедствие, думали люди, конечно, противоестественно. Многие утверждали, будто слышат по ночам голоса, пронзительный свист, вопли, которые затем стихают.
Должно быть, эти вопли и свист издавали перелетные птицы, которые пускаются в путь с наступлением сумерек, — они во множестве устремлялись на юг. Но не так-то легко заставить обезумевших людей прислушаться к голосу рассудка. Неодолимый страх овладел всеми, и люди ждали чего-то необычайного.
Кузница папаши Ватинеля была расположена на краю деревеньки Эпиван, возле проезжей дороги, теперь неразличимой под снегом и совершенно пустынной. Случилось так, что у кузнеца кончился хлеб и нечем было кормить подручных; тогда он решил отправиться в селение. Он провел несколько часов в разговорах, обошел с полдюжины домов, стоявших посреди села, запасся хлебом и новостями и набрался страху, который владел тамошними жителями.
Еще до наступления ночи пустился он в обратный путь.
Когда он шел вдоль какой-то изгороди, ему вдруг показалось, будто он видит яйцо, яйцо, лежащее на снегу, совсем белое, как и все вокруг. Он нагнулся: да, это и впрямь было яйцо. Откуда оно взялось? Неужели какая-нибудь курица решилась выйти из курятника и снестись в таком неподходящем месте? Кузнец подивился, но так ничего и не понял; однако подобрал яйцо и отнес его жене.