Выбрать главу

Пока звонили в скорую помощь, философ и трибун пересчитывал трофеи. С торжествующим видом подобрал он десяток пуговиц, снял с дверной ручки обрывок брюк и плотоядно осмотрел потерянную кем-то вставную челюсть.

— Будете вы помнить Фермопилы! — загремел несчастный, барабаня кулаками в наглухо запертую дверь. — Хомо хомини люпус эст. Доколе вы, о члены ревизионной комиссии, будете злоупотреблять моим терпением?!

Когда два дюжих санитара открыли дверь председательского кабинета, им предстала дивная картинка античного мира. Жертва гнусных происков Локка и Ницше возлежала на диванчике и умащивала свое тощее волосатое тело гуммиарабиком. На универсальной голове красовался венок из образцов продукции подвязочного цеха. Бутылка чернил, видимо, представляла собой амфору с фалернским вином, а дымящаяся кучка пепла — все, что осталось от многочисленных приказов, — курящиеся благовония.

— А! Амикус Плято! — радостно приветствовал «Аристотель» врача. — Привет, старая куртизанка. Возврати мне два миллиона талантов.

Доктор с санитарами и не думали производить валютные операции. Быстро сломив сопротивление больного, они ловко взяли его под руки, и через пять минут «скорая помощь» уже мчалась по улице, увозя буйствующего председателя.

Каких только догадок и предположений не высказали работники «Идеала» по поводу болезни Тихолюбова. Многие и не предполагали у Мирослава Аркадьевича эрудиции, которую он проявил при столь трагических обстоятельствах. Выяснилось однако: бывший председатель учился в гимназии, собирал книги, особенно философские.

Сошлись на том, что Тихолюбов истощил нервную систему чтением Гегеля, Фихте и K°. Кроме того, Мирослав Аркадьевич — старый холостяк, а это, как известно, не проходит безнаказанно (мысль высказана женской половиной коллектива). Ограбление послужило толчком для развития болезни.

— Сколько разов говорила я сердешному, — резюмировала сторожиха тетя Маша. — Плюнь ты на Локова. Чего доброго, глядишь, тронешься. А он все на своем стоит: «В Локове, в мыслях его — смысл жизни моей. Там такая штука полезная! Я уже кое-что придумал!».

Ну, мыслю, не иначе, как сокращение штата порешил председатель затеять. Не доведет этот Локов до добра! Вот ведь и Веньямин Леонидыч — стираю я у него — тоже хвилосовствует. Прихожу намедни за бельем, а он и ляпни: «Мыслишь, бабуся, что в руках держишь?» — «Мыслю, — отвечаю, — исподнее твое». — «Нет, — говорит, — не сознаешь. Это вещь для нас, а в конечном итоге стопстанция, материя бесконечная и вечная». Старушка горестно вздохнула.

— Оно и верно — материя, трикотаж жиденький… Женился бы касатик. Начитался в книжках умных слов.

Мало-помалу жизнь в «Идеале» вошла в свою колею. У кормила правления артели встал бесстрашный Галифе. Сотрудники навестили Тихолюбова. Доктора произнесли заковыристое латинское слово и, печально кивая головами, советовали «не терять надежды».

Вскоре уголовному розыску удалось поймать грабителей. Воры успели продать лишь каракулевую шапку Мирослава Аркадьевича, его зимнее пальто да две-три случайно прихваченные ими книжки. Как объяснили рецидивисты, «один очкарик дал пятерку за какие-то «Мысли» в сером переплете, а узбек или таджик отвалил полсотни за растрепанную книгу с чудным названием: не то «Тот говорил», не то «Так заговорил». Учебник физики еще маханули. Вот и все, гражданин начальник».

Доктора привозили несчастного Тихолюбова в его квартиру, показывали вещи, стеллаж с книгами, на котором висел картонный плакатик, выполненный собственноручно Мирославом Аркадьевичем:

«Книги никому не выдаются, ибо приобретены аналогичным способом».

Тщетно. Умалишенный, впавший теперь в меланхолию глупо улыбался и повторял как попугай устоявшуюся в его поврежденном мозгу бессмысленную фразу:

— Два миллиона талантов. Система рухнула. Отдайте мне мое миросозерцание!

Лишь однажды, когда больного пришел проведать технорук и заявил: «Вы поправитесь. Два миллиона приветов! Это я вам сказал», Мирослав Аркадьевич встрепенулся, посмотрел на сослуживца до жути умными глазами и отчеканил внятно, четко и непонятно:

— Вы сказали: «Два миллиона приветов»?!.. Наконец-то! Джон Локк, «Мысли о воспитании», серый переплет. Санкт-Петербург, 1890 год, на корешке штамп: «Библиотека Бахкентского кадетского корпуса. Отдел номер два. Номер двадцать два. Страницы сорок-сорок один».

* * *

Лев Яковлевич Сопако не считал себя жуликом потому, что органически не мог не воровать. Специализировался он на хозяйственных преступлениях и более или менее регулярно попадался. Всякий раз, как следователь клал перед собой бланк протокола допроса обвиняемого, Лев Яковлевич прежде всего заявлял о том, что имеет сообщить нечто, смягчающее его вину.

— Видите ли, — ласкал глазами следователя Сопако. — Я очень люблю своих детей. Они такие смышленные, музыкальные. Это я вам сказал. Кроме того, я страдаю клептоманией крупного масштаба.

«Гранд-клептоман» сидел часто — в соответствии с периодами развития страны. Сидел при военном коммунизме и при нэпе, в периоды индустриализации страны и коллективизации сельского хозяйства, во время Отечественной войны и в годы восстановления народного хозяйства.

Сидел понемногу. Ему везло. То выручала презумпция невиновности: прокуратура не смогла собрать достаточно веских улик; то подоспевали амнистии и актации. В лагерях Сопако чувствовал себя превосходно. Он умудрялся и там, заведуя баней или читальней, проявить свою своеобразную «любовь к детям». Соседи с удивлением, например, наблюдали, как однажды к подъезду Льва Яковлевича подъехала трехтонка и шофер, кликнув «гражданку Сопако» — женщину рыхлую, чуть ли не с пеленок жалующуюся на больное сердце, — сообщил:

— Уголек от мужа. Кланяется. Скоро домой пожалует. Грыженосец он… Да, осторожно. В корзинке сотня яиц. Принимайте гостинец.

Воровал Сопако капитально. Хапнет, обеспечит на время отсидки жену всем необходимым и бодро ожидает удобного случая покинуть места, не столь отдаленные.

Давно уже сын и дочь Льва Яковлевича обзавелись собственными детьми. Долго уговаривали они любвеобильного папашу покончить с «гранд-клептоманией» и под конец даже отреклись от отца. Но Сопако-старший оставался неумолим. «Вот доживу до пенсии, тогда посмотрим, — угрюмо говорил он. — Пусть отреклись от меня неблагодарные дети. Пусть. Но я-то их все равно продолжаю любить. Это я вам говорю!»

Тип профессионального, квалифицированного растратчика ныне окончательно вымирает. Но все же такие субъекты, вроде Сопако, еще существуют, причиняя ущерб народу и множество хлопот следственным органам, ибо запускают лапы в карман государства умело, тонко, не оставляя почти никаких следов.

При всем своем более чем интимном знакомстве с местами заключения технорук Сопако смертельно боялся «всего политического». А такое именно случилось у Сопако в Пятигорске. Приехав во время войны в этот курортный город «по личным делам», Лев Яковлевич замешкался и попал под оккупацию.

Тысячи, сотни тысяч патриотов боролись против оккупантов, саботировали их приказы, предпочитая страдания и даже смерть предательству и унижению. Но Лев Яковлевич принадлежал не к тысячам и сотням тысяч, а к единицам. Он внимательно и вдумчиво заглянул в черный глазок красивого «Вальтера» в руке обер-лейтенанта, проглотил слюну и… взялся за организацию публичного дома для гитлеровских офицеров.

Сопако вовсе не симпатизировал оккупантам и их взглядам. Он по-своему ценил Советскую власть, давшую его детям образование, специальность и прочие блага, привык жить на ее счет, пользоваться правами, предоставленными советским людям, и страшно огорчался, когда в обвинительных речах прокурора называли его «врагом, если не хуже».

Когда гитлеровское воинство, огрызаясь, покинуло Пятигорск, Лев Яковлевич не последовал примеру своего заместителя, бежавшего вместе с оккупантами. Он вышел на улицу, радостными криками встретил усталых, с красными от бессоницы глазами бойцов, быстренько связался по телеграфу с женой и вскоре (от греха подальше) обосновался в Бахкенте, поступив техноруком в небольшую артель. После окончания войны он возвратился в тихий подмосковный городок.