– Что с тобою, Леля? – удивлялась старушка-мать. – Ты вся какая-то чужая…
– Нет, ничего особенного, мама, – лгала Елена Григорьевна, глядя матери прямо в глаза.
Ревность мужа она тушила вымученной нежностью и наслаждалась собственным позором, точно мстила кому-то. И в то же время она не могла сказать, что любит Аркадия Евгеньевича, больше, – когда она его не видела, в ее душе пробуждалось злобное чувство к нему. Но достаточно было ему войти в комнату, как она делалась покорной, вроде тех дрессированных «на свободе» цирковых лошадей, которые видят только один хлыст. Что будет и как будет, – об этом не могло быть и мысли. Он приказывал – она исполняла.
– Мы уезжаем из Одессы и, вероятно, навсегда, – командующим тоном заявил он весной. – Предупредите вашу мать… Что касается мужа, то он в данный момент немножко меньше постороннего человека. Можете и ему оставить какую-нибудь записку. Должен предупредить, что после нашего отъезда не в его интересах встречаться со мною.
– Как в старинных романах: «я бью пулей туза пик, у меня стальные мускулы», и т. д.
– Это все равно. Я считал своим долгом предупредить вас.
Она не имела силы объясниться ни с матерью, ни с мужем, а оставила им по письму. Мужу было написано, что она уезжает навсегда и что он только напрасно потеряет свое время, если будет ее разыскивать. Письмо к матери носило мелодраматический характер, и сейчас Елене Григорьевне было совестно за те глупые и пустые слова, какими она обманывала старушку. Всего хуже было то, что она в тот момент сама верила этим пустым словам, как фальшивый монетчик начинает верить собственной фальшивой монете, когда она бойко расходится и принимается за настоящую. Это был апогей всяческой лжи.
Они уехали. Куда? Зачем? Меньше всего об этом знала она, Елена Григорьевна. Она повиновалась с какою-то озлобленною покорностью. Э!.. Все равно, тем более, что возврата нет и не может быть. Она удивилась только тогда, как в Москве оказалась m-me Искрицкой. Никаких своих документов она не имела, и муж ни за что не выдал бы ей отдельного вида на жительство. В первое время ее больше всего интересовал вопрос, что за человек Аркадий Евгеньевич и какое его общественное положение. Он был умен и на все наводящие вопросы отвечал одного фразой:
– Твой раб, Елена… Вот и все мое общественное положение.
Они нигде не заживались подолгу и разъезжали по всей России. Елену Григорьевну удивляло, что у Аркадия Евгеньевича была такая масса знакомых. Чуть город побольше – его уже кто-нибудь встречал на станции. А сколько писем и телеграмм… Что особенно не нравилось Елене Григорьевне, так это те быстрые переезды, которые происходили время от времени по этим телеграммам. Несколько раз случалось так, что приходилось уезжать через час или через два. Аркадий Евгеньевич отличался в этом отношении величайшей аккуратностью и всегда готов был к отъезду.
– Мои чемоданы – мой дом, – шутил он.
– Я это понимаю, – соглашалась Елена Григорьевна. – Когда ты пожелаешь избавиться от меня, то это для тебя не составит особенного труда.
Самою удивительною чертой в характере Аркадия Евгеньевича было какое-то особенное, почти женское малодушие. Елена Григорьевна не поверила собственным глазам, когда в первый раз увидела его растерянного, бледного, со слезами на глазах. Она перепугалась.
– Что такое случилось?!.
– Ах, оставь меня, пожалуйста… Все пройдет. Это маленький нервный припадок.
Да, он плакал, как нервная женщина. Второю характерною чертой было то, что Аркадий Евгеньевич не умел смеяться, а улыбка у него являлась только конвульсией.
Была ли она счастлива? Нет. Больше того, – она вечно находилась в страхе. Временами Аркадий Евгеньевич обращался с нею очень грубо и даже бил, если она выражала хоть малейший протест. Чисто-физическое страдание совершенно погашалось сознанием несмываемого позора. Да, ее били, как хозяин бьет собаку… Ей казалось, что она сойдет с ума от ужаса подобного существования, но второй опыт в этом направлении уже не произвел такого впечатления. Она даже не плакала, а только впала в какое-то оцепенелое состояние, как змея, которую схватили за хвост. Потом явилось совершенно подлое соображение: ведь и других женщин тоже бьют… Да, бьют келейно, при закрытых дверях, и если простая баба, которую могут «учить» чем попало, ревет благим матом, бежит простоволосая по своей деревенской улице и вообще протестует открыто и ярко, то они, вот эти разодетые в шелк и бархат дамы, когда их собственные джентльмены тоже бьют, – никогда не жалуются и изнашивают свой позор в своих четырех стенах. И таких битых дам очень много… У Елены Григорьевны к этом отношении явилось что-то вроде чутья, и она угадывала тех дам, которых мужья бьют. Являлось что-то такое особенное в выражении лица, в глазах, в движениях, как у человека, который ждет удара. И она сделалась такой же, и даже получалось почти наслаждение собственным позором. Да, есть и такой сорт наслаждений… Недаром же деревенская баба, если муж ее не бьет, говорит, что он ее по любит.