Выбрать главу

– Ох, уж эти деньги… – повторял Федор Егорыч, вытирая лицо платком. – Дыхнуть нельзя без денег.

Настасью Ивановну он называл просто Настенькой, что выходило у него как-то особенно ласково.

– Эх, Настенька, и отчего вы только худеете? Никакого настоящего девичьего фасона у вас нет, чтобы покупающей публике было приятно… Вон какие развертные продавщицы бывают. Другой бы и мимо прошел, а тут за фасон газетину купит. Уж, кажется, все у вас: и парк, и музыка, и всякая публичность…

Если бы добрый Федор Егорыч нарочно придумывал что-нибудь пообиднее, то, наверное, не сумел бы придумать. Настасья Ивановна забиралась в свою будку в конце восьмого часа и выходила из нее только в двенадцать часов ночи, когда отходил последний дачный поезд. Она не видела в течение целого дня солнца, а только проходившую публику, которая вечно куда-то торопилась. Свой обед она приносила с собой в узелочке, а Хайбибула два раза подавал ей чай за старые газеты, которые она давала ему читать.

II

Из будки Настасьи Ивановны никогда не было видно солнца, что ее огорчало больше всего. Освещался только дальний конец платформы, да и то вечером, когда уходил семичасовой поезд. Молодцы из фруктовой, когда не было покупателей, поочередно выскакивали на освещенную часть платформы и в сад, а Настасья Ивановна не могла даже этого сделать, потому что не на кого было оставить будку. Ей приходилось только завидовать счастливым фруктовым молодцам, которые хоть урывками видели летнее солнце, могли свободно двигаться за своим прилавком и без конца болтать с покупателями и между собой.

Но в самом скверном положении бывают еще более скверные положения, и в данном случае это были те часы, когда играла музыка. Настасья Ивановна сначала слушала музыку с удовольствием, а потом она начала ее раздражать, больше – девушка испытывала тяжелое чувство, которое не сумела бы назвать. Это было что-то вроде того беспричинного страха, какой испытывается иногда во сне. Девушка начинала волноваться с того момента, когда приезжали музыканты. Она смотрела на них, как на своих личных врагов, которые являлись каждый вечер с специальною целью мучить ее, такую хилую и беззащитную.

А тут еще дачная публика, которая гуляла по платформе целые дни, – одни уезжали, другие провожали, третьи встречали приезжавших. Как им всем весело… Настасье Ивановне часто хотелось им крикнуть:

«Разве вы не видите, что я совсем одна, что мне скучно, что я совсем не вижу солнца?!»

Но ее никто не замечал. У каждого было свое дело, каждого кто-нибудь ждал, и все ужасно торопились, чтобы не пропустить ни одного хорошего солнечного дня. Боже мой, какие люди злые!.. Чтобы они имели в свое время газеты, Настасья Ивановна должна была по шестнадцати часов отсиживать в своей будке. Ведь все это видели, и никто, никто этого не замечал. Девушка начинала думать, что и те люди, которые пишут в газетах, тоже злые, все злые… И проклятые газеты печатаются только для того, чтобы она, Настенька, все лето не видала солнца.

– Злые, все злые, – повторяла девушка, когда мимо нее без конца тянулась всегда по-праздничному разодетая толпа.

Особенно ее возмущали дамы, которые ничего не делали и знали только наряжаться. Довольные, сытые, счастливые, они жили как чужеядные растения.

Единственный человек, который замечал Настеньку, был старик Хайбибула, хотя он и относился к ней с непонятною для нее грубостью.

– Чего сидишь? – спрашивал он сердито. – Другие бабы гуляй, а ты сиди… Сколько угодно сиди, все равно ничего не высидишь…

– Ведь и ты тоже служишь, Хайбибула, – точно оправдывалась Настасья Ивановна. – И давно служишь…

– Я – другое… совсем наоборот… Я тридцать пять лета официантом служу, да пять лет в мальчиках… Ух, как ремнем драли, когда был в мальчиках… Спать вот как хотелось, а тут сонного ремнем… Соскочишь, ничего не понимаешь, а тебя опять ремнем… Вот я и знаю свою службу лучше всех. У Бореля служил, у Ломача… на островах… Я все могу понимать… Хайбибула все знает…

Эти разговоры происходили, когда старик приносил чай. Он точно немного конфузился, и вместе с тем Настеньке казалось, что ему нравилось говорить с ней и что он как будто чего-то не договаривает. Хайбибула смотрел на нее своими черными глазами с желтым белком как-то особенно, в упор, а при разговоре сдвигал черные густые брови. Были моменты, когда старик как-то вдруг весь изменялся и даже говорил другим тоном, именно, когда говорил о своем родном Касимовском уезде, и своем татарском гнезде. Разве что-нибудь может быть лучше на свете Касимовскаго уезда, где у Хайбибулы был и свой дом и все хозяйство, настоящее хозяйство. Старый татарин с каким-то умилением рассказывал Настеньке об этом своем доме, об оставшейся дома семье и о том, как он сам вернется туда коротать свою старость.