В одну из таких минут религиозного экстаза Люба ужасно испугалась. Она не слыхала, как в комнату вошла Агафья и молча наблюдала ее, по-бабьи подперев щеку рукой.
– Что тебе нужно? – сурово спросила Люба. – Зачем ты лезешь без спросу?..
Девушка подбирала слова, чтобы сказать Агафье что-нибудь очень обидное, но взглянула на ее лицо и остановилась: по лицу Агафьи катились слезы…
– Ты это о чем плачешь? – спросила Люба, смягчая тон.
– А как же, барышня… Как я поглядела даве на вас: вылитая мать. Ведь я тогда ее видела не однова, как она во флигеле у нас, значит, жила. Такая же молоденькая была… Лицом-то ты вся в нее издалась.
Раньше эта мысль ни разу не пришла в голову Любе, именно, что вот эта самая Агафья жила у Горлицыных с незапамятных времен и была живым свидетелем разыгравшейся во флигеле драмы. Девушка усадила ее и со слезами стала выпытывать все, что только могла сохранить старая бабья память, дополняя рассказом Агафьи те сведения, какие уже имела от Марьи Сергеевны. Нового ничего не было, но зато Агафья сообщила массу тех мелочей, которые замечают только простые люди. Старуха подробно рассказала, как приехали новые жильцы, как устроились, как он хлопотал, как они гуляли вместе, как перебивались и т. д.
– Они были очень бедные, Агафья?..
– Ах, какие бедные, барышня!.. Один чемоданишко да што на себе. Так, перебивались… Конечно, молодым-то это незаметно, потому как уж больно промежду себя-то дружно жили… Все суседи на них любовались, как парочкой, бывало, выдут гулять по тротуварам. Наш-то барин в те поры плохо жил, – ну, барыня и любуется в окошко, любуется, а сама плачет. Дружно жили, нечего сказать. Только вот покойнице твоей маменьке Бог веку не дал… Это уж завсегда так: другой бы и сам помер, а смерти нет. А кому бы жить да радоваться – тех Бог и приберет.
– Зачем же это так, Агафья? – машинально спрашивала Люба.
– А уж так, равняет Господь Батюшка богатого с бедным, несчастного с счастливым… От счастья человек забывается и даже не видит, а оглянулся – ан, его и нет. Улетело… Покойничек-то родитель твой и не стерпел. Захожу я к ним тогда, а они на одной кровати лежат… Обнял он ее одной ручкой… припал головушкой…
Люба выслушивала эту бабью болтовню с жадным вниманием, стараясь уловить в ней крупицы истины. Простой ум наблюдательнее, а память удерживает массу мелочей, совершенно ускользающих от внимания образованного человека. Иногда Агафья останавливалась и переиначивала уже рассказанное: это убивало Любу.
– Агафья, голубушка, ради Бога, хорошенько припомни… – умоляла девушка, ломая руки.
– Стараюсь, барышня, да память-то наша, бабья, как худое решето. Чего не надо, так помнишь, а вот тут и затемнишься. Бедные были твои родители – это вот помню. Куфарки даже не держали. Сами и в куфне стряпали. Барыня-то веселая была…
Бедная… Да, а она, Люба, выращена в роскоши и в неге. Для чего? Разве ее отец желал этого? Никогда. Она выросла бы в нужде, в самой трудовой обстановке, и вышла бы замуж за такого же труженика-бедняка, а не за господина Шерстнева. Люба отлично рисовала себе картину встречи ее труженика-отца с этим женихом… С каким презрением отнесся бы простой фельдшер к этому трутню, который где-то служит, что-то такое делает, а в сущности – самая бесполезная тварь. Да, отец был строгий человек, и строго кончил. О, как она его понимала!.. Вот за что любила его мать, эта увлекающаяся, мягкая натура, опиравшаяся на чужую волю.
Потихоньку от всех Люба несколько раз уводила Агафью во флигель и просила указать, где и что стояло тогда, какие были занавески на окнах и вообще какой вид имела обстановка. Флигель стоял пустой, и Агафья с увлечением рассказывала все подробности. А помнила она отлично в этом случае все… И кровать цела, и ситцевый диванчик, и стулья – на чердаке валяются. Люба упросила Агафью достать потихоньку все эти вещи и расставить во флигеле, как они стояли тогда. Ей хотелось хоть приблизительно восстановить все это. Ведь на каждой вещи останавливался их взгляд, и ей казалось, что каждая такая вещь сохраняет на себе таинственный отпечаток своих хозяев. Ах, как она плакала над этими инвалидами!.. На круглом столе, который стоял перед диваном, оставались, еще круги от горячих стаканов, царапины и полосы. Ночной столик был закапан стеарином и облит каким-то едким лекарством. Да, вот на нем стояла ночная лампочка и освещала молодое больное лицо… Вот по этой комнате шагал отец в немом отчаянии. Милые, дорогие, родные… Агафья заливалась дешевыми бабьими слезами, вместе с барышней Любой, и малую толику привирала для пущей жалости; она сама верила в эти поэтические прибавки, что иногда случается с, очень добрыми людьми.