«Куда она могла запропаститься? – соображала девушка, не решаясь звонить в четвертый раз, – услышит maman и заявится с допросом: как? почему? и т. д. – Может быть, она сердится на меня? Да, да, наверно. Вот и отлично. Я сама пойду в кухню и при Аннушке скажу: „Галя, нехорошо сердиться. Я немного виновата, но сердиться все-таки нехорошо…“»
Эта мысль очень понравилась Вере Васильевне, и она даже улыбнулась, проходя мимо зеркала, откуда на нее так мило посмотрело такое милое, заспанное девичье личико. Ей-Богу, ведь она бывает недурна, особенно по утрам. К ней так идут эти домашние небрежные костюмы, спутанные волосы, немного сонные глаза… Разве можно сердиться на такую хорошенькую девушку?
В кухню Вера Васильевна приходила очень редко, но какому-нибудь исключительному поводу и с большими предосторожностями. Maman раз и навсегда наложила свое veto на такие визиты, потому что в кухне можно было увидеть то, чего видеть воспитанной девушке совсем уж не полагается. Конечно, Галя себе ничего не позволяла, иначе не была бы допущена в комнату барышни, но кухарка Аннушка находилась на постоянном подозрении, главным образом в своем сочувствии к военному ведомству. Опасность по времени дня увеличивалась к вечеру, и тогда Вера Васильевна не решилась бы идти туда ни за что. Утром кухня являлась до известной степени нейтральным местом, и Вера Васильевна шла туда без опасений.
В коридоре девушка остановилась у одной двери и прислушалась, – maman еще спала. Из кухни доносился легкий говор, и Вера Васильевна расслышала мужской голос. Вероятно, это говорил дворник. Когда она растворила дверь в кухню, ее представилась такая картина: у кухонного стола Аннушка угощала чаем какого-то старика, у двери на черную лестницу стоял другой мужик, совсем молодой, а Галя сидела на холодной плите, болтая ногами. Неожиданное появление барышни заставило всех встрепенуться: Галя виновато соскочила, пивший чай старик поднялся и схватил в руки шапку. Аннушка пролила целое блюдечко своего кофе. Остался спокойным только один молодой мужик, смотревший на барышню совершенно равнодушными глазами.
– Это… это что такое? – спросила Вера Васильевна, не зная, что ей следовало сказать.
Ответила Аннушка, сделав сердитое лицо:
– А вот чай пьем… Тоже живые люди.
Вера Васильевна повернулась и вышла. Она рассердилась. Желание мириться с Галей исчезло. Почему Аннушка ответила ей так грубо? Если бы узнала maman, как Аннушка и Галя ведут себя… Вере Васильевне даже захотелось плакать. Ведь она, право, добрая, а они все злые. Это и несправедливо и обидно.
Галя догнала ее в дверях ее комнаты и, запыхавшись, торопливо проговорила:
– Барышня, уж вы простите меня и Аннушку…
Вера Васильевна молчала.
– Ей-Богу, простите… Я слышала наши звонки, а только мне нельзя было уйти. И Аннушка не хотела вам совсем грубить… Видите, барышня, как тут дело вышло. Вот рассказать-то только я вам не умею.
– И не трудись.
– Ей-Богу, барышня, простите… Значит, мужики-то те самые, которые у нас снег убирают… Они, значит, дальние…
– Какое мне дело до твоих мужиков?
– Ах, барышня… Аннушка-то как давеча плакала… Вы знаете, какой у ней характер: змея подколодная. А тут сидит и плачет… Тоже ведь совестно… Она вам прямо призналась: «Живые, грит, люди»… да.
– Ничего я не хочу знать… Какие-то мужики, – они еще ограбят. Я недавно читала в газетах, вот точно такой же случай был. Кухарка и горничная подвели разбойников… Вообще я совсем не желаю слышать гадостей.
– Барышня, милая, не то и даже совсем наоборот… И как это хорошо рассказывал старик этот самый! И я ведь тоже грешным делом всплакнула… свое, кровное…
– Ничего не понимаю.
– Это их, мужиков, дворник Семен нанял… Ленивый он, – снег-то вовремя следовало убрать, а он до самой весны дотянул. Ну, а тут полиция как потребовала, он и нанял мужиков за себя работать. Плут большой наш Семен и больше всего любит, чтобы другие за него работали. Вот мужики-то работают, а старика кашель долит. Стуженый он. Ну, Аннушка и пожалела, стала его поить чаем. Все же тепленькое… Оно и легче кашлять… Старик-то все о бане тоскует. Ну, а какая тут баня… да… За чаем-то мы и разговорились, то есть старик Иван, а молодой-то Петруха все молчит.