— Как мы видим на представленном графике, — голос ее слегка дрогнул на самом важном месте, — плавное снижение калорийности рациона на 15% от базового метаболического уровня в сочетании с модификацией макронутриентного состава привело к стабильной потере массы тела без признаков адаптивного метаболического замедления в течение двадцати четырех недель наблюдения…
Она произносила правильные, научные слова. Говорила про «гомеостаз» и его механизмы регулирования, про «адаптивный термогенез» как защитную реакцию организма, про «гормональную регуляцию лептина и грелина», про «психонейроэндокринные связи в системе контроля массы тела». Все это звучало умно, наукообразно, впечатляюще. Но весь этот словесный замок был построен на песке, потому что все эти красивые термины описывали ту, другую Анну — ту, что существовала только в первой половине эксперимента, ту, что уже исчезла, растворилась, оказалась миражом.
А потом настал момент истины. На экране появился последний слайд — полный график с самыми свежими данными, теми, что она добавила буквально вчера вечером, сидя в пустой лаборатории и надеясь против всякой надежды, что цифры каким-то чудом изменятся. Но чуда не произошло. Ровная, красиво нисходящая линия первых месяцев внезапно делала крутой, безобразный взлет вверх, как крик боли на мониторе кардиографа, как взлет акций перед крахом, как график, показывающий катастрофу в реальном времени. Этот зигзаг разрушал всю красоту научного повествования, превращал триумфальную историю в трагикомедию, а ее саму — из исследователя в подопытное животное, которое не справилось с экспериментом.
В зале прокатился сдержанный, но отчётливый ропот — характерный для академической публики, когда в поле зрения попадает нечто нежелательное. Кашель, шелест страниц, глухие обмены репликами — и воздух мгновенно наэлектризовался ожиданием скандала.
Анна замолчала, стоя перед микрофоном и глядя на этот предательский зигзаг, на этот математически точный приговор всем ее надеждам и теориям. Она должна была что-то сказать, прокомментировать очевидное, объяснить провал какими-то внешними факторами — стрессом, болезнью, изменением жизненных обстоятельств, чем угодно, что могло бы спасти лицо и сохранить хотя бы видимость научности. Но слова застряли в горле тяжелым, удушающим комом стыда и отчаяния.
— Уважаемая коллега Мещерская, — раздался чей-то голос из зала, и она узнала интонацию доктора Петрова из соседней лаборатории, человека, известного своей педантичностью и нелюбовью к популяризаторам науки. Голос звучал сухо, безэмоционально, с той особой академической вежливостью, которая хуже любой грубости. — Я вижу, что ваш график демонстрирует… как бы это деликатнее выразиться… полный возврат к исходным параметрам. Вопреки вашей изначальной гипотезе о возможности сдвига так называемой «заданной точки» метаболического равновесия. Не могли бы вы прокомментировать эту... интересную динамику?
Она попыталась что-то сказать, открыла рот, но из него не вышло ни звука. Только беспомощно пошевелила губами, как рыба, выброшенная на берег. И микрофон лишь усилил звук ее затрудненного дыхания, разнеся его по всему залу.
— А может быть, проблема в том, что ваш метод изначально не учитывает психосоматический компонент адаптации? — вклинился другой голос, молодой, с плохо скрываемой издевкой. Это был один из аспирантов профессора Кравцова, конкурирующей лаборатории. — Или, быть может, дело в методологически некорректной выборке? В данном случае n=1, что, мягко говоря, делает любые выводы статистически недостоверными и научно несостоятельными.
Зал загудел, как потревоженный улей. Академическая вежливость начала трещать по швам, и вопросы — уже не сдержанные, а острые, ядовитые, беспощадные — полетели в нее, как дротики в мишень, как стрелы в мученика на площади.
— Уважаемая коллега, не считаете ли вы, что ваше исследование изначально было методологически порочным из-за высокой степени субъективности наблюдателя и невозможности исключить эффект плацебо?