— Постой, куда это ты торопишься?
Она втянула голову в плечи, стала будто меньше ростом, побледнела, губы вздрагивали, как у испуганного ребенка. И рука, которой она держала коромысло, дрожала.
— Ну что? Довольна теперь? — сказал Петр, смотря на ее побледневшее лицо.
Нонка молча отвела глаза в сторону.
— Что ж, довольна, что сбежала от мужа и опозорила его на все село? — спросил Петр, и в его голосе прозвучали нотки раздражения и уязвленной гордости.
Он думал, что при встрече с ним Нонка заплачет, раскаиваясь в своем поступке. Но она молчала. Глаза ее были сухи, а на лице, немного смущенном, была твердая решимость. Это выражение решимости еще сильней задело его самолюбие, и он, вместо того, чтобы говорить совершенно спокойно и самому раскаяться во всем, сказал обиженным голосом, в котором звучала неприязнь:
— Обманулся я в тебе! Ты оказалась легкомысленной, ветреной женщиной!
Он ожидал, что после этих слов Нонка, с покорностью любящей женщины, молча возьмет его за руку и пойдет вслед за ним. Но она посмотрела ему прямо в глаза и побледневшими губами прошептала тихо и твердо и, как ему показалось, холодно и отчужденно:
— И я обманулась в тебе!
И пошла.
Эти слова больно задели его. На миг он почувствовал слабость во всем теле, страшную пустоту, острую боль, опустошавшую душу, понял, что вырвала она его из своего сердца.
— Постой! — крикнул он и, услышав свой беспомощный голос, почувствовал себя глубоко несчастным, униженным. Гордая злоба пощечиной хлестнула по лицу, и он, весь дрожа, еще раз крикнул ей вслед:
— Стой, я тебе говорю!
Нонка шла не оборачиваясь.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Снова наступила весна.
Деревья ожили за одну ночь, и с их почерневших, измученных ветвей полились прозрачные слезы облегчения. Воздух наполнился нежным ароматом влаги, с юга подул теплый ветерок. Небо прояснилось, горизонт отошел вдаль. Все ожило. Воробушки, эти несчастные пасынки зимы, невообразимым писком возвестили приход весны. Они пригладили взъерошенные перышки и с раннего утра до позднего вечера оглашают своим чириканьем дворы и сады. Волы и коровы уже не тащатся на водопой, еле передвигая ноги, не скребутся о плетни — они носятся по дорогам, задрав хвосты, пьют из растаявших корыт у колодцев, сплетаются рогами, сначала будто пробуя, на месте ли они, а потом, пыхтя и вытаращив синеватые глаза, стоят сцепившись до тех пор, пока не придут хозяева, не разнимут их. Лошади стали пугливы и капризны. Раньше их водили на водопой табуном, теперь — по паре на человека. Да и то, случается, убежит какая, найдет себе пару, фыркнет, лягнет и мчится. И всего пугается — дерева, забора, человека — мчиться задрав голову, раздув ноздри, таща за собой поводья. Конюх злится, ругается, но, поймав ее в конюшне, увидев белый пар, подымающийся с лохматой спины, ласково потреплет ее, оботрет пучком соломы и долго любуется ею.
А по ночам поет капель. Послушаешь ее тихую, монотонную песню, помечтаешь и уснешь крепким, спокойным сном. Снится синее, как фиалка, небо, распустившиеся цветы, зеленые луга. Среди поля расцветшая груша, а на ней поют птицы. Под грушей тропинка вьется, длинная, нет ей конца; а по обе стороны тропинки густая пшеница. Идешь без шапки, распахнув рубашку, размахиваешь руками, и руки касаются крупных колосьев. Хочется идти далеко-далеко, но вдруг, утомившись, сядешь на мягкую, пеструю межу, вдыхаешь запах хлебов и трав, мечтаешь, а над тобой, невидимые в небе, поют в любовной неге жаворонки.
Крепко уснешь, если на душе у тебя спокойно. А когда на душе мрак, когда ноет сердце, разве заснешь под песнь капели? Она гонит сон, безжалостно отдается ее монотонный, ровный стук в воспаленном мозгу. Хочется встать и уйти в темную ночь, и идти, идти, идти, ни о чем не думая, не разбирая дороги. Но куда пойдешь? Куда убежишь от тоски? Она проникла в тебя, как талая вода проникает в землю.