Выбрать главу

Николай Васильевич Гоголь

НОС

Дозволено цензурою. Москва, 11-го Августа 1880 года.

І

арта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие. Цирюльник Иван Яковлевич, живущий на Вознесенском проспекте (фамилия его утрачена, и даже на вывеске его, где изображен господин с намыленною щекою и надписью: И кровь отворяют, не выставлено ничего более), цирюльник Иван Яковлевич проснулся довольно рано и услышал запах горячего хлеба. Приподнявшись немного на кровати, он увидел, что супруга его, довольно почтенная дама, очень любившая пить кофе, вынимала из печи только что испеченные хлебы.

— Сегодня я, Прасковья Осиповна, не буду пить кофе, — сказал Иван Яковлевич, — а вместо того хочется мне съесть горячего хлебца с луком. (То-есть Иван Яковлевич хотел бы и того и другого, но знал, что было совершенно невозможно требовать двух вещей разом, ибо Прасковья Осиповна очень не любила таких прихотей). «Пусть дурак ест хлеб: мне же лучше», подумала про себя супруга: «останется кофею лишняя порция», и бросила один хлеб на стол.

Иван Яковлевич для приличия надел сверх рубашки фрак и, усевшись перед столом, насыпал соли, приготовил две головки луку, взял в руки нож и, сделавши значительную мину, принялся резать хлеб. Разрезавши хлеб на две половины, он поглядел в середину и, к удивлению своему, увидел что-то белевшееся. Иван Яковлевич ковырнул осторожно ножом и пощупал пальцем: «Плотное!» — сказал он сам про себя, — «что бы это такое было?»

Он засунул пальцы и вытащил… нос!.. Иван Яковлевич и руки опустил; стал протирать глаза и щупать: нос, точно нос! И еще, казалось, как-будто чей-то знакомый. Ужас изобразился на лице Ивана Яковлевича. Но этот ужас был ничто против негодования, которое овладело его супругою.

— Где это ты, зверь, отрезал нос? — закричала она с гневом. — Мошенник! Пьяница! Я сама на тебя донесу полиции! Разбойник какой! Вот уже я от трех человек слышала, что ты во время бритья так теребишь за носы, что еле держатся.

Но Иван Яковлевич был ни жив, ни мертв: он узнал, что этот нос был ни кого другого, как коллежского асессора Ковалева, которого он брил каждую среду и воскресенье.

— Стой, Прасковья Осиповна! Я заверну его в тряпочку и положу в уголок; пусть там маленечко полежит, а после я его вынесу.

— И слушать не хочу! Чтоб я позволила у себя в комнате лежать отрезанному носу!.. Сухарь поджаристый! Знай умеет только бритвой возить по ремню, а долга своего скоро совсем не в состоянии будет исполнять, потаскуша, негодяй! Чтобы я стала за тебя отвечать полиции?.. Ах, ты, пачкун, бревно глупое! Вон его! вон! Неси, куда хочешь! Чтоб я духу его не слыхала!

Иван Яковлевич стоял совершенно как убитый. Он думал, думал — и не знал, что подумать. «Черт его знает, как это сделалось», — сказал он наконец, почесав рукою за ухом, — «пьян ли я вчера возвратился, или нет, уж наверное сказать не могу. А по всем приметам должно быть происшествие несбыточное; ибо хлеб — дело печеное, а нос — совсем не то. Ничего не разберу!» Иван Яковлевич замолчал. Мысль о том, что полицейские отыщут у него нос и обвинят его, привела его в совершенное беспамятство. Уже ему мерещился алый воротник, красиво вышитый серебром, шпага… и он дрожал всем телом. Наконец, достал он свое исподнее платье и сапоги, напялил на себя всю эту дрянь и, сопровождаемый нелегкими увещаниями Прасковьи Осиповны, завернул нос в тряпку и вышел на улицу.

Он хотел его куда-нибудь подсунуть: или в тумбу под воротами, или так как-нибудь нечаянно выронить, да и повернуть в переулок. Но, как на беду, ему попадался какой-нибудь знакомый человек, который начинал вопросом: «Куда идешь?» или: «Кого так рано собрался брить?», так что Иван Яковлевич никак не мог улучить минуты. В другой раз он уже совсем было уронил нос; но будочник еще издали указал ему алебардою, примолвив: «подыми, вон ты что-то уронил!», и Иван Яковлевич должен был поднять нос и спрятать его в карман. Отчаяние овладело им, тем более, что народ беспрестанно умножался на улице, по мере того, как начали отпираться магазины и лавочки.

Он решился идти к Исакиевскому мосту, не удастся ли как-нибудь швырнуть его в Неву… Но я несколько виноват, что до сих пор не сказал ничего об Иване Яковлевиче, человеке почтенном во многих отношениях.

Иван Яковлевич, как всякий порядочный русский мастеровой, был пьяница страшный, и хотя каждый день брил чужие подбородки, но его собственный был у него вечно небрит. Фрак у Ивана Яковлевича (Иван Яковлевич никогда не ходил в сертуке) был пегий, то-есть он был черный, но весь в коричнево-желтых и серых яблоках; воротник лоснился; а вместо трех пуговиц висели одни только ниточки. Иван Яковлевич был большой циник, и когда коллежский асессор Ковалев обыкновенно говорил ему во время бритья: «У тебя, Иван Яковлевич, вечно воняют руки!», то Иван Яковлевич отвечал на это вопросом: «Отчего ж бы им вонять?» — «Не знаю, братец, только воняют», — говорил коллежский асессор и Иван Яковлевич, понюхавши табаку, мылил ему за это на щеке и под носом, и за ухом, и под бородою, — одним словом, где только ему была охота.