Выбрать главу

Он говорил гордо. И вдруг совершенно некстати прибавил скороговоркой:

— Деньги, между прочим, конечно, ваши.

6

Из К-цов выехали в товарном вагоне.

Сначала показалось даже забавным, сели в кру­жок на чемоданы, словно вокруг костра. Грызли шо­колад, беседовали.

Особенно интересным было влезать в вагон. Ни подножки, ни лесенки не было, а так как прицепили нас где-то в хвосте поезда, то на нашу долю на остановках платформы никогда не хватало. Поэтому ногу нужно было поднимать почти до уровня груди, упираться ею, а те, кто уже был в вагоне, втаскива­ли влезающего за руки.

Но скоро все это надоело. Станции были пустые, грязные, с наскоро приколоченными украинскими надписями, казавшимися своей неожиданной орфо­графией и словами произведением какого-то развесе­лого анекдотиста…

Этот новый для нас язык так же мало был приго­ден для официального применения, как, например, русский народный. Разве не удивило бы вас, если бы где-нибудь в русском казенном учреждении вы уви­дели плакат: «Не при без доклада»? Или в вагоне: «Не высовывай морду», «Не напирай башкой на сте­кло», «Здесь тары-бары разводить воспрещается».

Но и веселые надписи надоели.

Тащили нас медленно, остановки были частые и долгие. На вокзалах буфеты и уборные закрыты. Видно было, что волна народного гнева только что прокатилась и просветленное население еще не вер­нулось к будничному, земному и человеческому. Всю­ду грязь и смрад, и тщетно взывало начальство к «чоловикам» и «жинкам», указывая им мудрые старые правила вокзального обихода,—освобо­жденные души были выше этого.

Сколько времени мы тащились —не знаю. По­мню, что раздобыли откуда-то лампу, но она чадила невыносимо. Даже Гуськин сказал: «Это прямо исча­дие ада».

И лампу погасили.

Стало холодно, и я, завернувшись в свою котико­вую шубку, на которой раньше лежала, слушала мечты Аверченки и Оленушки.

О котиковой шубке я упомянула недаром. Коти­ковая шубка — это эпоха женской беженской жизни.

У кого не было такой шубки? Ее надевали, уезжая из России, даже летом, потому что оставлять ее было жалко, она представляла некоторую ценность и бы­ла теплая — а кто мог сказать, сколько времени про­должится странствие? Котиковую шубу видела я в Киеве и в Одессе, еще новенькую, с ровным, бле­стящим мехом. Потом в Новороссийске, обтертую по краям, с плешью на боку и локтях. В Константино­поле—с обмызганным воротником, со стыдливо подогнутыми обшлагами, и, наконец, в Париже, от двадцатого до двадцать второго года. В двадцатом году — протертую до черной блестящей кожи, укоро­ченную до колен, с воротником и обшлагами из но­вого меха, чернее и маслянистее — заграничной под­делки. В двадцать четвертом году шубка исчезла. Остались обрывки воспоминаний о ней на суконном манто, вокруг шеи, вокруг рукава, иногда на подоле. И кончено. В двадцать пятом году набежавшие на нас своры крашеных кошек съели кроткого, ласко­вого котика. Но и сейчас, когда я вижу котиковую шубку, я вспоминаю эту целую эпоху женской бе­женской жизни, когда мы в теплушках, на пароход­ной палубе и в трюме спали, подстелив под себя ко­тиковую шубку в хорошую погоду и покрываясь ею в холода. Вспоминаю даму в парусиновых лаптях на голых ногах, которая ждала трамвая в Новороссий­ске, стоя с грудным ребенком под дождем. Чтобы дать мне почувствовать, что она «не кто-нибудь», она говорила ребенку по-французски с милым рус­ским институтским акцентом: «Силь ву плэ! Не плер па! Вуаси ле трамвей, ле трамвей!»

На ней была котиковая шубка.

Удивительный зверь, этот котик. Он мог вынести столько, сколько не всякая лошадь сможет.

Артистка Вера Ильнарская тонула в котиковой шубке во время кораблекрушения у турецких бере­гов на «Грэгоре». Конечно, весь багаж испортился — кроме котиковой шубки. Меховщик, которому она впоследствии дана была для переделки, решил, что, очевидно, котик как животное морское, попав в род­ную стихию, только поправился и окреп.

Милый ласковый зверь, комфорт и защита тя­желых дней, знамя беженского женского пути. О те­бе можно написать теплую поэму. И я помню тебя и кланяюсь тебе в своей памяти.

# *

Итак, трясемся мы в товарном вагоне. Я завернулась в шубку, слушаю мечты Оленушки и Аверченки.

—   Прежде всего теплую ванну,—говорит Оле-

нушка.—Только очень скоро, и потом сразу жарено­

го гуся,

—   Нет, сначала закуску,— возражает Аверченко.

—   Закуска — ерунда. И потом — она холодная.

Нужно сразу сытное и горячее.

—   Холодная? Нет, мы закажем горячую. Ели вы

в «Вене» черный хлеб, поджаренный с мозгами?

Нет? Вот видите, а беретесь рассуждать. Чудная

вещь, и горячая.

—   Телячьи мозги? — деловито любопытствует

Оленушка.

—   Не телячьи, а из костей. Ничего-то вы не по­

нимаете. А вот еще, у Контана на стойке, где закус­

ки, с правой стороны — между грибками и ома­

ром—всегда стоит горячий форшмак — чудесный.

А потом, у Альберта, с левой стороны, около морто-

деллы,—итальянский салат… А у Медведя, как раз

посредине, в кастрюлечке, такие штучки, вроде уш­

ков с грибами, тоже горячие…

—   Хорошо,—торопится Оленушка.— Не будем

терять время. Значит, все это из всех ресторанов бу­

дет уже на столе, но все-таки одновременно и жа­

реный гусь с капустой… нет, с кашей, с кашей

сытнее.

—   А не с яблоками?

—   Я же говорю, что с кашей сытнее. Беретесь

рассуждать, а сами ничего не понимаете. Так мы ни­

когда ни до чего не договоримся.

—   А где же все это будет? — спрашиваю я.

—   Где? Так, вообще…— рассеянно отвечает Оле­

нушка и снова пускается в деловой разговор.— Еще

можно из Кисловодска достать шашлык, из Орехо­

вой Балки.

—   Вот это дельно, — соглашается Аверченко.—А

в Харькове я ел очень вкусные томаты с чесноком.

Можно их подать к этому шашлыку.

—   А у нас в имении пекли пирог с налимом.

Пусть и этот пирог подадут.

—   Отлично, Оленушка.

Зашевелилась в углу темная глыба. Гуськин по­дал голос.

—  Извиняюсь, госпожа Тэффи…—вкрадчиво

спросил он.—Я любопытен знать… вы любите

клюцки?

—  Что? Клецки? Какие клецки?

—  Моя мамаша делает клюцки из рыбы. Так она

вас угостит, когда вы будете у нас жить.

—  Когда же я буду у вас жить? —с тоской

ужасных предчувствий спрашиваю я.

—  Когда? В Одессе,—спокойно отвечает Гуськин.

—  Так ведь я буду в «Лондонской» гости­

нице!

—  Ну, конечно. Кто спорит? Никто даже не спо­

рит. Вы себе живете в «Лондонской», но пока что,

пока багаж, пока извозчик, пока все эти паскудники

разберутся, вы себе спокойно сидите у Гуськина,

и мамаша угощает вас клюцками.

О-о-о! Мое больное воображение сразу нарисова­ло мне комнатку, разделенную пополам ситцевой за­навеской. Комод. На комоде гуськинские штиблеты и отслуживший воротничок. А за перегородкой — ма­маша стряпает «клюцки».

— Тут что-то дело неладно,—шепчет мне Авер­

ченко.— Надо будет вам в Киеве хорошенько ра­

зобраться во всех этих комбинациях.

Ободренный моим молчанием Гуськин развивает планы:

— Мы еще можем в Гомеле устроить вечерок. Ей-

богу, можем по дороге сделать. Гомель, Шавли. Ру­

чаюсь, везде будет валовой сбор.

Ну и Гуськин! Вот это антрепренер! За таким не пропадешь.

—  А скажите, Гуськин,—спрашивает Аверчен­

ко,— вам, наверное, очень много приходилось возить

гастролеров?

—  Э, таки порядочно. Хор возил, труппу возил.

Вы спросите Гуськина, чего Гуськин не возил.

—  Так вы, вероятно, миллионы заработали на

этих валовых сборах-то?

—  Миллионы? Хе! Дайте мне разницу. Дайте мне

разницу от двадцати тысяч, так я уже буду доволен.

—  Ничего не понимаю,—шепчу я Аверченке.—