Выбрать главу

Владимир Березин

Ностальгия

Повесть утерянного времени

Ностальгия – вот лучший товар после смутного времени, все на манер персонажей Аверченко будут вспоминать бывшую еду и прежние цены.

Говорить о прошлом следует не со стариками и не с молодыми, а с мужчинами, только начавшими стареть – вернее, только что понявшими это. Они еще сильны и деятельны, но вдруг становятся встревоженными и сентиментальными. Они лезут в старые папки, чтобы посмотреть на снимок своего класса, обрывок дневника, письмо без подписи. Следы жухлой любви вперемешку с фасованным пеплом империи – иногда в тоске кажется, что у всего этого есть особый смысл.

Но поколение катится за поколением, и смысл есть только у загадочного течения времени – оно смывает все, и ничье время не тяжелее прочего.

НОВЫЙ ГОД

Меня окружал утренний слякотный город с первыми очнувшимися после новогодней ночи прохожими. Они, как бойцы, выходящие из окружения, шли разрозненно, нетвердо ставя ноги. Автомобиль обдал меня веером темных брызг, толкнула женщина с ворохом праздничных коробок.

Бородатый старик в костюме Деда Мороза прошмыгнул мимо. Что-то беззвучно крикнул продавец жареных кур, широко открывая гнилой рот.

Город отходил, возвращался к себе, на привычные улицы, и первые брошенные елки торчали из мусорных баков. Ветер дышал сыростью и бензином. Погода менялась – теплело.

Я свернул в катящийся к Москве-реке переулок и пошел, огибая лужи, к стоящему среди строительных заборов старому дому. Там, у гаражей, старуха выгуливала собаку. Собака почти умирала – в богатых странах к таким собакам приделывают колесико сзади, и тогда создается впечатление, что собака впряжена в маленькую тележку.

Но тут она просто ползла на брюхе, подтягиваясь на передних лапах.

Колесико ей не светило.

Мало что ей светило в этой жизни, подумал я, открывая дверь подъезда.

Я шел в гости к Евсюкову, что квартировал в апартаментах какого-то купца-толстопуза. Богач давно жил под сенью пальм, а Евсюков уже не первый год, приезжая в Москву, подкручивал и подверчивал что-то в чужой огромной квартире с видом на храм Христа Спасителя.

Мы собирались там раз в пятый, оставив бой курантов семейному празднику, а первый день Нового года – мужским укромным посиделкам.

Это был наш час, ворованный у семей и праздничных забот. Мир впадал в Новый год, вваливался в похмельный январский день, бежали дети в магазины за лекарством для родителей, а мы собирались бодрячками, храня верность традиции.

Было нас шестеро – егерь Евсюков, инженер Сидоров, буровых дел мастер Рудаков, во всех отношениях успешный человек Раевский, просто успешный человек Леонид Александрович – и я.

И вот я отворил толстую казематную дверь, и оттуда на меня сразу пахнуло каминным огнем, жаревом с кухни и вонючим кальянным дымом.

В гигантской гостиной, у печки с изразцами, превращенной купцом в камин, уже сидели Раевский и Сидоров, пуская дым колечками и совершенно не обращая на меня внимания.

– …Тут надо договориться о терминологии. У меня к Родине иррациональная любовь, не основанная на иллюзиях. Это как врач, который любит женщину, но как врач он видит венозные ноги, мешки под глазами (почки), видит и все остальное. Тут нет “вопреки” и

“благодаря”, это как две части комплексного числа, – продолжал Раевский.

– У меня справка есть о личном общении, – ответил Сидоров. – У меня хранится читательский билет старого образца – синенькая такая книжечка, никакого пластика. Там на специальной странице написано:

“Подпись лица, выдавшего билет: Родина”.

Они явно говорили давно, и разговор нарос сосулькой еще с прошлого года. Раевский сидел в кресле Геринга. Мы все время подтрунивали над отсутствующим хозяином квартиры, что гордился своим креслом Геринга.

На многих дачах я встречал эти кресла, будто бы вывезенные из

Германии. Их была тьма – может, целая мебельная фабрика работала на рейхсмаршала, а может, были раскулачены тысячи дворцов, где всего по разу бывал толстый немец: Геринг посидит минуту да и пересаживается в другое кресло, но клеймо остается навсегда: “кресло Геринга”.

Чтобы перебить патриотический спор, я вспомнил уличную сценку:

– Знаете, я, кажется, видел Липунова.

– Того самого? Профессора?

– Ну да. Только в костюме Деда Мороза.

– Поутру после Нового года и не такое увидишь. – Сидоров подмигнул.

Сидоров был человек простой и в чтении журнала “Nature” замечен не был. Теорию жидкого времени Липунова он не знал и знать не хотел.

Меж тем Липунов был загадочной личностью, знаменитым физиком.

Сначала он высмеивал теорию жидкого времени, потом вдруг стал яростным ее адептом, а потом куда-то пропал. Говорили, что это давняя психологическая травма – у Липунова несколько лет назад пропал сын-подросток, с которым они жили вдвоем.

Он пропал, может, сошел с ума, а может, просто опустился, как многие из тех, кто считал себя академической солью земли, а потом доживал в скорби. Были среди них несправедливо обиженные, а были те, чей срок разума истек. Ничего удивительного в том, что я мог видеть профессора в костюме Деда Мороза. Любой дворник сейчас может на день надеть красный полушубок вместо оранжевой куртки.

– Ну, дворники разные бывают, – возразил Раевский. – Я вот живу в центре Москвы, в старом доме. На первом этаже там живут дворники-таджики. Не знаю, как с ними в будущем обернется, но эти таджики мне ужасно нравятся – очень аккуратно всё метут, тихие, дружелюбные и норовили мне помочь во всяких делах. Однажды пришел в наш маленький дворик пьяный, стал кричать, а когда его принялись стыдить из окон, он отвечал разными словами – удивительно в рифму.

Так вот, таджики его поймали и вежливо вразумили, после чего убрали все то, что он намусорил битыми бутылками.

– А ты уверен, что если ночью не постучать к твоим таджикам, то ты не станешь счастливым владельцем коробка анаши? – не одобрил этого интернационализма Сидоров. – Я почувствовал, что они сейчас снова свернут на русскую государственность. – Говорят, что таджикские дворники на самом деле непростой народ. Помашут метлой, вынут из кармана травы. Вот я поздно как-то приехал домой – смотрю, толкутся странные люди у дворницкого жилья. И везде, куда заселили восточную рабочую силу, я всегда вижу наркоманических людей.

– В Москве сейчас много загадочного. Вот строительство такое загадочное…

– Ой, блин, какое загадочное! – На этих словах из кухни, отряхивая мокрые руки, вылез буровых дел мастер Рудаков. – Золотые купола над бассейнами, туда-сюда. У нас ведь, как всегда, две крайности: то тиграм мяса не докладывают, бутылки вмуровывают в опорные сваи, то наоборот. Вот как-то пару раз мы попадали – то ли на зарывание денег, то ли еще что. Мы сажаем трубы, двенадцать миллиметров, десять метров вниз, два пояса, анкера, все понятно. Трубы – двенадцать метров глубиной, шаг – метр по осям, откапывают полтора метра, заливается бетонная подушка с нуля еще метра полтора – что это?

Я слушал эту музыку сфер с радостью, потому что я понял, кого мне в этот момент напоминает Рудаков. А напоминал он мне актера, что давным-давно орал со сцены о своей молодости, изображая бывшего стилягу. Он орал, что когда-то его хотели лишить допуска, а теперь у него две мехколонны и пятьдесят бульдозеров. В тот год, когда эта реприза была особенно популярна, мы были молоды по-настоящему, слово

“допуск” было не пустым, но вот подумать, что мы будем относиться к этому времени с такой нежностью, как сейчас, мы представить не могли. Я почувствовал себя лабораторным образцом, что отправил профессор Липунов в недальнее прошлое, залив его сжиженным, ледяным временем.

Мы все достигли разного и, кажется, затем и были нужны друг другу – чтобы хвастаться.

Но сейчас было видно, что ни славянофилы, ни западники ответить

Рудакову не могут.

Я, впрочем, тоже.

Поэтому буровых дел мастер Рудаков сам ткнул пальцем в потолок:

– Что это, а? Стартовый стол ракеты? Так он и черта выдержит, не то что ракету. А ведь через год проезжаешь – стоит на этом месте обычный жилой дом. Ну, не обычный, конечно, с выпендрежем, но, зная его основание, я вам могу сказать – десять таких домов оно выдержит.