Прескотт.
Удар, удар, удар, крах, крах, КРАХ!
Все рушится. Все, на что я надеялась, рушится. Уэллс только что опять убил меня голыми руками: стоит мне покинуть территорию университета, как они сотрут меня в порошок, а их дружки им помогут. Теперь я виновна не только в уходе Рейчел, но еще и в отстранении этих двоих.
Откуда видео? Там никого не было. Хлоя не могла снимать — я прекрасно помню тот момент, когда дверь открылась и меня бросило на кафель. Тогда кто? Как? Зачем? И почему именно сейчас, когда…
Безумная догадка лезет в голову, но я молчу, потому что не хочу произносить это вслух.
— Я подумал, вы захотите взять это себе. — Он протягивает мне фотографии. — Это единственная копия.
Те самые фотографии, которые Нейтан делал для проекта. Распечатанные на больших листах, черно-белые и прекрасные, почти не отличающиеся друг от друга.
Хлоя целует Рейчел, запустив руку с облупленным черным лаком в волосы, — это снято так прицельно мелко, что можно разглядеть кусочек языка; на Хлое все те же рабочие джинсы, на Рейчел короткое платье, и они целуются, жадно, страстно, чересчур горячо. Я знаю, что светит солнце — оно струится в волосах Эмбер меж ладоней Хлои, падает на спину солнечной волной. Рейчел ниже Хлои — сильно ниже, поэтому она тянется к ее губам, я вижу напряжение ее шеи и плеч, кажется, она стоит на носочках. Они счастливы и влюблены.
Это потрясающая фотография, до безумия живая; кажется, что Рейчел сейчас взмахнет длинными ресницами и продолжит целовать Хлою, а синие волосы вновь будут подхвачены ветром и начнут сплетаться с солнцем.
Черно-белые оттенки и наложенные фильтры позволяют увидеть даже пылинки в воздухе: ангельскую пыль, исходящую от этого фото, я чувствую до сих пор.
Но стоит перевернуть, сдвинуть фотографию, взять другой снимок в руки — и захочется закричать, заплакать, заорать дурным голосом.
К Хлое тянется не золотоподобная Рейчел.
Хлоя целует Макс Колфилд — забитого гика с полароидом в руках, чьего имени-то вообще почти никто не знает; и я вижу себя так четко прорисованно, что только пара повторяющихся прядок да сильное искажение вокруг моей фигуры выдают использование фотошопа.
Нейтан соединил меня из деталей: я ясно помню, как тянулась руками, чтобы сорвать яблоко с яблони; помню эти черные круги вокруг глаз после трех недель недосыпа; помню, как стояла, повернувшись в профиль, слегка потягиваясь на солнце. Нейтан все это время делал мои фото — и заняло у него это отнюдь не один день.
Макс Колфилд кажется уродиной на снимке; лишним элементом, разбитой мозаикой, граффити на шедевре. Макс Колфилд кажется извращением, развратом, патологией. Куском гниющего черного дерева.
Я ненавижу Макс Колфилд с этого листа.
Я хочу, чтобы пол подо мной проломился и я упала вниз, в бездну, чтобы я умерла прямо сейчас, стерлась — с этой фотографии и с лица земли.
Потому что Макс Колфилд смотрит отфотошопленно-влюбленными глазами на Хлою Прайс и тянется к ней губами за поцелуем.
И та ее не отталкивает.
Потому что так не бывает, потому что проект, который мы задумали — это просто умение работать с реальностью, показывать ее стороны, уродливую реальность и прекрасную иллюзию, да только здесь Рейчел — золотое солнце на черно-белом снимке, а Макс Колфилд — выжженное прайсовской сигаретой пятно.
Я ненавижу эти снимки.
И Прескотта.
И это место, которое сейчас пытается сказать мне: «Извини за то, что мы переломали тебе кости и они срослись не так, как нужно».
Я не хочу здесь находиться.
Поэтому я просто стою в кабинете ректора, держа в руках фотографии, и молчу, хотя должна радоваться, что уже завтра восстановлюсь; а еще Уэллс пообещал не вносить этот инцидент в мое личное дело, поэтому моя репутация снова чиста, как белый лист.
Хочу ли я этого? Учиться, потом бежать к Хлое, сидеть у нее в баре, проводить с ней время…
Подождите, стойте, о чем это я? Квартира Прайс — лишь временное убежище для меня, поэтому теперь я ей, по сути, больше не буду нужна…
«Ты необыкновенная, Макс Колфилд».
А потом я посылаю его к черту.
Я так и говорю:
— Ректор Уэллс, пойдите к черту.
И закрываю дверь.
*
Моя постель превращается в амвон — на ней мое дыхание постоянно сбито, пульс сорван, а под подушкой вновь лежит фотография Хлои Прайс; той самой, у которой еще вчера находилась моя сумка с одеждой и без которой надо как-то научиться жить, потому что она больше — не тот человек, с которым я могу позволить себе видеться.
Видела ли она эти фотографии? Можно ли сказать, что она знала, что они предназначены мне?
Переворачиваюсь на живот, достаю блокнот и зачем-то записываю имя Хлои. Рука дрожит, выводя буквы на бумаге. Почему Хлоя не сказала никому, что я не виновата в исчезновении Рейчел? Я пишу это. Пишу и то, что Хлоя пытается со мной подружиться. И то, что Прайс меня терпит. Разрешает пожить у себя.
Я пишу все, что происходит, потому что слова выстраиваются в одну тонкую прямую нить, и тогда я беру телефон и набираю смс: «Ты все знала, Хлоя Прайс».
Телефон падает на пол.
Психиатр шестнадцатилетней Макс Колфилд говорил ей не допускать истерик ни при каких обстоятельствах. Говорил держать себя в руках и бить стены, но не позволять себе впадать в истерические срывы.
Потому что тогда моя внутренняя шестнадцатилетняя недолеченная, перелеченная, залеченная Макс Колфилд начинает кричать. Вовсе не так, как другие.
Каждая истерика случается внезапно и неконтролируемо, при этом я никогда не вижу конкретный повод — я словно накапливаю его внутри себя, то одно, то другое, так, что в итоге какая-нибудь мелкая последняя капля становится решающей.
И внешне другие люди никак не могут предсказать, что вот-вот случится, потому что интонации моего голоса, моя мимика, мое поведение остаются таким же, как обычно.
Но это они.
На самом же деле у подобных мне перед срывом пульс скачет так резко, что хочется вырвать свое сердце из груди, голова начинает болеть так сильно, как только возможно, и трясущиеся руки выдают меня, поэтому я цепляюсь за подушку в надежде успокоить их.
Но у меня не получается.
Потому что первое, что я чувствую, — это ярость.
Ярость по отношению к Хлое, к себе, к каждому, кто меня окружал: если все эмоции переживаются внутри, то когда достигается критическая точка, они вырываются во внешний мир.
Она похожа на жвачку мерзкого серо-голубого цвета, дожеванную и выкинутую, но все еще горько пахнущую мятой — чужеродное, давно забытое чувство.
Ведь если бы Хлоя Прайс пришла и сказала бы: «Я знаю, что Макс не виновата», — ее бы послушали. Меня бы не накачивали какой-то дрянью в туалете. Я не была бы чьей-то доской для росписи. Я не была бы объектом насмешек. Я смогла бы. Смогла бы работать над проектом.
Я поднимаю телефон и звоню ей, два гудка — и знакомый голос радостно говорит: «Привет, Макс», а потом обрывается, потому что я кричу, я в прямом смысле ору в микрофон пластика эти фразы, повторяя, как заведенная:
— Ты знала, знала, знала…
Это похоже на перегрев на ядерной станции, когда топливо в реакторе так сильно нагревается, что реактор плавится и происходит утечка энергии. И мой перегрев такой сильный, что это приводит к взрыву.
Я могла остаться той Макс, которая пытается наладить контакты.
Я могла остаться той Макс, которая борется.
Я могла. Могла. Могла.
Но Хлоя Прайс все сломала с самого начала, а потом закружила меня в этом чувстве своей вины — отсюда и дешевые попытки меня утешить.
Потому что она винила в этом себя. Трус — она, не я. У меня хотя бы хватает сил на то, чтобы признать, что я слабая.
— Ты просто трусиха! Ты слабая! Ты хуже, чем я, слышишь, Хлоя? Хуже, чем я, хуже, хуже, хуже…
Я все еще кричу в телефон, хотя даже не уверена, слушает ли она меня.
Но раскаленный ядерный реактор — это не только взрыв. Это еще и высвобожденная энергия колоссальной мощности.