— Я не понимаю…
Она дрожит от холодного ветра, словно специально выбрала самое продуваемое место, и мне хочется отдать ей свою толстовку, лишь бы унять в ней эту дрожь, делающую ее ранимой.
Трепет, способный пробить броню.
А потом Хлоя начинает раздеваться, и воздух вокруг наполняется электричеством от каждого ее движения.
Кажется, я становлюсь свидетелем настоящего, сумасшедшего, разрушающего все вокруг себя шторма, потому что Хлоя делает все очень быстро и синие волосы мечутся туда-сюда в такт ее движениям: вот она кладет рядом куртку, вот расшнуровывает ботинки, стягивает узкие джинсы вместе с цветными носками, выпутывается из рваной акварельной майки. На мокрый песок летят даже браслеты и кольца, грубые и немного потемневшие от времени; последним она снимает с себя кулон — металлические пульки с грустным звоном оставляют глубокий след на влажных песчинках.
Пока я нахожусь в немом ступоре, Хлоя расставляет руки в стороны и делает шаг к воде — холод волн лижет ей ноги, но она смотрит на меня своими темно-сапфировыми глазами, в которых читается ледяная уверенность, и говорит:
— Пиши.
У меня заканчивается дыхание: Хлоя Прайс в одном темно-сером нижнем белье стоит по щиколотки в воде и смотрит на меня так, что ноги подкашиваются.
Боже, да что она делает?
— Давай, Колфилд, — говорит она. — Пиши.
— Что?..
— Что чувствуешь.
Нет, убеждаю я себя, я не буду этого делать, но это Хлоя — Хлоя, которой бесполезно перечить, если она что-то решила, можно только смириться и перетерпеть, да вот только сейчас это может сломать нас обеих.
Ледяная вода — словно кафель, на котором я лежала.
Маркер, не смывающийся несколько дней.
Слова, написанные на моем теле.
У меня хватает сил только на молчание.
Вытянутая в струнку Хлоя дергается и закрывает глаза, когда острый кончик маркера касается ее живота, и я словно ломаю гордый и острый киль, гну железный прут; мне страшно до одурения, но руки и разум действуют заодно, пока сердце, давно уже выскочившее из груди и валяющееся у ног, пытается биться и кричать, что не нужно так поступать.
Рассвет прогорает над нами, вгрызается в деревья; Хлоя рвано дышит, когда ее стальной хребет дрожит слишком сильно, почти ломаясь.
Унижение хуже смерти.
Мое сердце все еще выбивает предсмертную, агоническую дробь где-то на песке, а пальцы, сжимающие маркер, побелели от напряжения.
Хлоя не станет пеплом — я знаю это; прыжок веры не удался с самого начала, потому что прыгать было некуда, а сейчас я прорисовываю, прописываю себе эту почву, стирая колючие проволоки меж натянутых рей.
Именно поэтому я не могу остановиться — даже когда слезы предательски падают из моих глаз, я все еще не убираю маркер; потому что я сумасшедшая, потому что Хлоя Прайс сумасшедшая; но это помогает мне, снимает с меня какой-то черный саван, под которым я похоронила себя сто двадцать шесть дней назад.
Это хуже, чем месть, и интимнее, чем секс.
Белоснежная и тонкая кожа Хлои — словно бумага, созданная для рисунков, но я не умею рисовать; поэтому каждый раз, когда я пытаюсь прекратить это, Хлоя дергается, распахивает глаза и приказывает:
— Еще.
И от ее голоса у меня мурашки по всему телу.
У Хлои под сердцем черная надпись «сто двадцать шесть», потому что именно столько я была без нее, и я никогда и никому не смогу объяснить, почему я до сих пор здесь, а не убежала сломя голову, зачем вообще изначально примчалась сюда; нет, не надо, я не умею объяснять причины, только цепляться и лепетать бесполезные оправдания.
Поэтому я пишу слова, и слезы катятся по щекам, застилая глаза, и я шепчу каждое из них, прежде чем написать на ее коже. Хлое так холодно, что у нее синеют губы, ее бьет крупная дрожь; но когда на животе и бедрах заканчивается место, она не дает мне закончить; и тогда я перехожу к плечам и рукам.
Тоска. Печаль. Отчаяние. Страх. Сожаление. Горечь. Мрак.
Слова, которые отражают меня.
Я вижу шрамы на ее коже — как будто следы от цыганских игл или ножниц. У меня возникают тысячи вопросов, но я закусываю губу и продолжаю писать.
Цифры. Буквы. Имена.
Я заканчиваю на пояснице, на бедра и ноги у меня не хватает сил, и Хлоя это, видимо, чувствует; открывает глаза и делает шаг навстречу из ледяной воды ко мне, почти падая: одеревеневшие от холода ноги плохо слушаются ее.
В ее взгляде выхолощенность, простреленность, горящие мосты; она похожа на озверевшую от боли птицу; и солнце — единственное, что согревало ее в эти несколько минут (часов?) — как назло, прячется в тучах. Прайс ловит его последний лучик в промерзшую вену руки, а потом еще раз смотрит на меня, зареванную, наверняка бледную, дрожащую не меньше, чем она сама.
Сколько нужно переломных моментов, чтобы пересчитать все кости в моем позвоночнике?
Ей требуется минута — минута! — чтобы прийти в себя, чтобы растрепать волосы, зажечь сигарету, потянуться к кольцам, кулону, браслетам, надевая их первыми. По щелчку пальцев передо мной снова стоит Хлоя Прайс, от которой пахнет горьким дымом и немного — машинным маслом.
— Я включу печку в машине. — Окончательно одевшись, она тянет меня за собой. — Давай, Макс, время выпустить своих демонов погулять!
Будто ничего не случилось, будто у нее нет сотни слов на теле, Хлоя — снова Хлоя, бунтарская и яркая, и за ней бегут, переливаясь, синие искры.
Боже мой, как же мне не хватает сейчас солнца.
— Месть — это не то, что спасает, Макс, — говорит Хлоя, забираясь в пикап, и включает обогреватель на полную. — Но она может здорово облегчить жизнь.
— Это да, — вздыхаю я, пытаясь вернуть ей маркер, но Хлоя возражает, мол, оставь себе как напоминание.
— Я не хочу об этом помнить.
— Дым превращается в снег, — говорит Хлоя, и я не понимаю смысл ее слов, пока она не заканчивает предложение: — А по весне оказывается золой. Видишь, любой страх можно преодолеть, если хочешь.
Щурюсь: так чего же боялась Хлоя Прайс, если говорит сейчас такое?
Но она лишь улыбается. Хлоя Прайс — безумная, сумасшедшая, ненормальная. Она улыбается, хотя десять минут назад умирала от холода и унижения.
— Теперь ты исчезнешь? — отчаянно шепчу я.
И сама не узнаю свой голос — он обрывается радио, глушится вентилятором печки, но это неважно. Хлоя знает.
Она знает, что я боюсь снова остаться без нее.
— Все та же идиотка, — качает головой она и вновь тянется к сигаретам, одной рукой придерживая руль. — Ну, раз мы в одной машине, — говорит Хлоя, не глядя на меня, и пальцы ее теребят кулон из трех пулек на шее, — то заткнись и послушай.
Я пытаюсь сказать ей что-то вроде «я все же хочу поговорить», но она меня даже не слышит.
О Хлоя Прайс, ты невыносима!
— Однажды шутка, которая должна была быть просто шуткой, перешла границы. — Мы поворачиваем, оставляя лес за спиной. — Рейчел просто хотела кого-то напугать или проучить и заигралась. — Хлоя бросает на меня взгляд. — Ты понимаешь меня, Макс?
Я качаю головой: шутка? границы? О чем она?
— Я не знаю, где Рейчел Эмбер, — говорит она, затягиваясь.
— Ты знаешь! — Я кашляю от количества дыма в машине. — Почему ты не пришла и не сказала всем? Зачем было это все?
— Я знала, где была Рейчел, первые дня три, — недовольно кривится Хлоя. — Сейчас уже почти пять месяцев, как ее телефон недоступен. Так что я должна была сделать, Макс? Прийти и сказать: «Я знаю, что первые сутки Рейчел Эмбер ночевала у меня, а потом она убежала, оставив длинное послание на память, пожелав удачи во всех начинаниях»? — Ее рука с моей надписью «отчаяние» стряхивает пепел в окно.
— Ты могла…