Досталось же Петербургу, петербургской жизни, всей России! Никому и ничему не было ни малейшей пощады!
Машурину все это занимало весьма умеренно; но она не возражала и не перебивала его… а ему больше ничего не требовалось.
– Да-с, – говорил он, – веселое наступило времечко, доложу вам! В обществе застой совершенный; все скучают адски! В литературе пустота – хоть шаром покати! В критике… если молодому передовому рецензенту нужно сказать, что «курице свойственно нести яйца», – подавай ему целых двадцать страниц для изложения этой великой истины – да и то он едва с нею сладит! Пухлы эти господа, доложу вам, как пуховики, размазисты, как тюря, и с пеной у рта говорят общие места! В науке… ха-ха-ха! ученый Кант есть и у нас; только на воротниках инженеров! В искусстве то же самое! Не угодно ли вам сегодня пойти в концерт? Услышите народного певца Агремантского… Большим успехом пользуется… А если бы лещ с кашей – лещ с кашей, говорю вам, был одарен голосом, то он именно так бы и пел, как этот господин! И тот же Скоропихин, знаете, наш исконный Аристарх, его хвалит! Это, мол, не то, что западное искусство! Он же и наших паскудных живописцев хвалит! Я, мол, прежде сам приходил в восторг от Европы, от итальянцев; а услышал Россини и подумал «Э! э!»; увидел Рафаэля – «Э! э!..» – и этого Э! э! нашим молодым людям совершенно достаточно; и они за Скоропихиным повторяют: «Э! э!» – и довольны, представьте! А в то же время народ бедствует страшно, подати его разорили вконец, и только та и совершилась реформа, что все мужики картузы надели, а бабы бросили кички… А голод! А пьянство! А кулаки!
Но тут Машурина зевнула – и Паклин понял, что надо переменить разговор.
– Вы мне еще не сказали, – обратился он к ней, – где вы эти два года были, и давно ли приехали, и что делали, и каким образом превратились в итальянку и почему…
– Вам все это не следует знать, – перебила Машурина, – к чему? Ведь уж это теперь не по вашей части.
Паклина как будто что-то кольнуло, и он, чтоб скрыть свое смущение, посмеялся коротеньким, натянутым смехом.
– Ну как угодно, – промолвил он, – я знаю, я в глазах нынешнего поколения человек отсталый; да и точно, я уже не могу считаться… в тех рядах… – Он не закончил своей фразы. – Вот нам Снапочка чай несет… Вы выкушайте чашечку да послушайте меня… Может быть, в моих словах будет что-нибудь интересное для вас.
Машурина взяла чашку, кусочек сахару и принялась пить вприкуску.
Паклин рассмеялся уже начисто.
– Хорошо, что полиции здесь нет, а то итальянская графиня… как бишь?
– Рокко ди Санто-Фиуме, – с невозмутимой важностью проговорила Машурина, втягивая в себя горячую струю.
– Рокко ди Санто-Фиуме, – повторил Паклин, – и пьет вприкуску чай! Уж очень неправдоподобно! Полиция сейчас возымела бы подозрения.
– Ко мне и то на границе, – заметила Машурина, – приставал какой-то в мундире; все расспрашивал; я уж и не вытерпела: «Отвяжись ты от меня, говорю, ради бога!»
– Вы это по-итальянски ему сказали?
– Нет, по-русски.
– И что же он?
– Что? Известно, отошел!
– Браво! – воскликнул Паклин. – Ай да контесса! Еще чашечку! Ну так вот что я хотел вам сказать. Вы вот о Соломине отозвались сухо. А знаете ли, что я вам доложу? Такие, как он, – они-то вот и суть настоящие. Их сразу не раскусить, а они – настоящие, поверьте; и будущее им принадлежит. Это – не герои; это даже не те «герои труда», о которых какой-то чудак – американец или англичанин – написал книгу для назидания нас, убогих; это – крепкие, серые, одноцветные, народные люди. Теперь только таких и нужно! Вы смотрите на Соломина: умен – как день, и здоров – как рыба… Как же не чудно! Ведь у нас до сих пор на Руси как было: коли ты живой человек, с чувством, с сознанием – так непременно ты больной! А у Соломина сердце-то, пожалуй, тем же болеет, чем и наше, – и ненавидит он то же, что мы ненавидим, да нервы у него молчат, и все тело повинуется как следует… значит: молодец! Помилуйте: человек с идеалом – и без фразы; образованный – и из народа; простой – и себе на уме… Какого вам еще надо?