Люди одного Бастмана доставляют, как было условлено, графиню из тихой часовни в похоронное бюро. Не пошевелив, бережно вынимают они хрупкое тело из временного пристанища и переносят его в цинковый ящик. Сверху кладут металлическую плиту. С шипением затекает паяльное олово в пазы между крышкой и стенками.
Другой Бастман уже поджидает, его черный автомобиль развернут на восток. Погранпосты при виде намозолившей глаза процедуры относятся к досмотру формально. Скорбная законсервированная поклажа меняет транспорт.
Дождь со снегом падает на землю. Не очень быстро, надежно защищенная, едет графиня назад — к колосьям и свекольному полю, к лугу и лесу, к хлеву, сараю, винокурне и замку. На исходе воскресного дня, никем не замеченный, Бастман подъезжает к дому пастора. Пастор, вдовец, уже спит. Настойчивый стук будит его, он открывает. Бастман входит в дом, в руках ворох писанины: разрешение на перевоз через границу, выданное ландратом Люнебурга, письмо от суперинтенданта Шмауса с кратким описанием состоявшейся панихиды, письмо от молодого господина фон Берга, очень личное, который всецело вверяет погребение — по этому поводу вряд ли могут возникнуть какие-то затруднения — в руки господина пастора. О нем, как сказано в письме, перешедшая в лучший мир нередко говорила. В конце выражена надежда, что, несмотря на смутное время, он пребывает в добром здравии. Пастор прочитывает все не сходя с места, не присев; подобное возвращение — дело неслыханное, последствия непредсказуемы. Его осеняет: он же год, как на пенсии.
— Я вышел на пенсию, — говорит он господину Бастману. — Я уже оставил службу.
До этого, однако, господину Бастману нет дела, не должно быть дела — другая смерть настоятельно требует его возвращения, триста километров по этакой гололедице.
— И моя служба на сем окончена, — говорит он господину Нотзаку, так зовут священника.
Тот вздыхает, накидывает плащ, беспомощный в эту минуту, но отнюдь не безвольный, раз смертный предстал пред своим судьей. Он надевает берет, и затем они переносят холодный скользкий гроб в церковь, с грохотом натыкаются на дверь и стену и наконец устанавливают графиню на стертые каменные плиты к ногам Спасителя. И ежели он и так не видел ее постоянно, то, когда рассветет, он ее узрит.
Кто кроме него? И с какой гримасой на лице? Эти вопросы задает себе Нотзак, и ему не спится. С особой неприязнью думает об одноглазом чужаке по имени Браузе, он бургомистр — крестьянин из него не вышел, а прежде, по собственному признанию, он был тем, что у пастора должно вызывать недоверие одним названием: анархо-синдикалист. Еще есть народный полицейский Маттфельд, оснащенный пистолетом, велосипедом и записной книжкой; тихий ребенок в давние времена, прошедший крещение и конфирмацию, и ныне тихий человек, хотя из церковной общины вышел, чего требовали интересы службы. Может, ему есть дело до графини? Еще имеется несколько пьянчуг и отпетых кобелей, механиков из МТС, которые чаще всего задерживаются лишь до той поры, пока не созреют плоды их беспутства, а на это и года много. Имеют ли они что-то против графини, тихой мертвой графини? Есть еще бывший легионер Пепель, сожительствующий с дочкой почтового служащего, ну, этому соваться нечего. Есть еще бывший заведующий районного отдела поставок, благодаря жене и приданому он вышел в крестьяне и теперь — каждому известно — втирает очки заготовителям, знает все ходы и выходы. Есть еще уволенный в запас политофицер казарменной полиции. Этот вернулся в деревню с намерением все враз перестроить, по науке, но не нашел верного тона, да и не все получалось, как задумывалось, вот он со всеми и перегрызся, в том числе со своими товарищами. А кончилось тем, что отказался идти на выборы, поскольку они свободные, как он заявил; кроме него лишь бывшая господская повариха осталась дома. Однако не у всех такая броская биография — у кого вверх, у кого вниз. Есть ведь еще чуть не две сотни других, старожилов и переселенцев, преданных богу и преданных партии, а частенько и тому и другому, все бьют поклоны одной пашне, у всех одна земля под ногтями. Какие мысли могут копошиться в их головах, за сдвинутыми набекрень козырьками? Раньше было тяжко, нынче тоже не сахар, так, видимо, думают согбенные старики. Молодые же, скорее всего, думают о мотоциклах.