ЭРИК НОЙЧ
Конец войны
© VEB Hinstorff Verlag Rostock, 1970.
Что касается чувства или осознания свободы, то тогда, весной 1945 года, в моей голове не изменилось абсолютно ничего. Мне было тринадцать, когда американцы пришли в Шёбенек, и во всех городках и селениях за Эльбой они искали подходящие часы, бинокли, радиоприемники и, наверное, подходящих девушек. Над заборами занятых ими домов они натянули неизвестную мне штуковину, со всех бортов «виллисов» свисали ботинки на толстых подошвах и дула автоматов, так что для меня, с первого школьного года привыкшего к состоянию войны, она все еще не окончилась.
Вооруженный фаустпатроном и полный решимости принять смерть, как нибелунг, я лежал за баррикадой на улице, и только после того, как старики из фольксштурма, завидевшие громадные облака пыли на западе, объявили, что город удержать нельзя, я побежал домой, где попал прямо в объятия матери и заметил, что она вывесила в окне белую простыню — этот ее поступок меня ужасно оскорбил. Втайне от нее я спрятал в сарае мелкокалиберную винтовку, и хотя униформу гитлерюгенда я снял, но еще до конца лета под воротником куртки я носил значок со свастикой. Я ждал, хотя сейчас не могу уже точно сказать, чего ждал, но, по-видимому, я рассчитывал на применение какого-то чудодейственного оружия и на продолжение войны, во всяком случае на геройские подвиги СС и вермахта, и так продолжалось еще долго после дня 8 мая, о котором я узнал значительно позже, в этот день я никак не мог поверить, я считал, что это слух. Время от времени я писал стихи, и, если мне не изменяет память, чаще всего в них встречались такие слова, как «вера и верность», «кровь и честь».
О свободе, как можно заметить, ни слова. Наоборот, я был в мрачном плену фашистского образа мыслей, ведь так меня воспитывали многие годы, и за эти годы лишь в очень редких случаях брали верх различные человеческие доводы моих родителей.
Потом пришли русские. О них распространялось примерно столько же страшных и невероятных историй, сколько я знал о богах и полубогах древних греков, — но об этих-то по крайней мере в пристойном и складном изложении учебников. Единственные добрые слова о них, которые мне довелось услышать, принадлежали моему отцу, рассказывавшему о братании на Восточном фронте в первую мировую войну; уже будучи смертельно больным, перед самым нападением Гитлера на Советский Союз, он сказал мне, указывая на карту мира: «Смотри-ка, сынок, этот маленький кусочек голубиного помета — это Германия, а красное — это громадная Россия. Комар хочет победить слона».
Но отец мой вскоре умер, и умерли его слова во мне, — самый короткий и самый лучший урок географии, который я когда-либо получал. И вот я и моя мать стоим перед занавешенными тяжелыми гардинами окнами в гостиной; подобно всем остальным жителям нашего рабочего поселка мы уже закрыли двери на все засовы, когда прямо перед нашими воротами остановились две доверху нагруженные телеги, и мы, завидев первых русских, задрожали от страха и покрылись потом. По крайней мере я. Я ждал, что секунду спустя начнется резня, как за столом Тантала или в ночь Данаид, но увидел только, как два чужих солдата вынесли из соседского дома несколько ведер воды, напоили своих усталых лошаденок и отправились дальше. Итак, жуткие истории отпали. Но одного этого, конечно, было недостаточно, чтобы это самое мгновение стало для меня мигом освобождения или тем более свободы. Напротив, тверже чем когда-либо, я был убежден, что мою славную Германию ждет судьба всех богом избранных стран.
Время тогда было слишком смутным, чтобы я мог серьезно в нем разобраться. Моя мать и я должны были зарабатывать деньги на жизнь, на ведение хозяйства, я бросил школу и жил на случайные заработки: работал в поле, собирал картофель, полол сорняки, шлялся там и сям, вступил в один из вновь открытых спортивных клубов, играл в футбол и гандбол, незадолго до рождества был арестован по подозрению в принадлежности к «Вервольфу», девять месяцев просидел в советской военной тюрьме, симулировал сумасшествие, пытался бежать, был схвачен, в общих камерах меня агитировали ландскнехты и нацисты, пока меня не выпустили на волю, где, бросившись на шею матери, я тут же стал воровать уголь с поездов, спекулировал селедкой, которую я получал в Бременхавене, собрался было в Ганновер, обуянный бредовой идеей о вступлении в Иностранный легион, изучал Библию и пришел, наконец, к одному красному бургомистру, который, после того как я прочел ему цикл стихотворений, переполненных чувством «мировой скорби», заподозрил все же во мне талант и уговорил меня закончить среднюю школу, пообещав «выбить» для этого стипендию от городских властей.