— Да пчелы еще не вылетали! — говорит Берта.
— Не беспокойся, летают! — заявляет Генрих, а потом говорит: — Может, если понадобится, я живехонько схожу за повитухой Горних.
— Да где там понадобится! — говорит Берта.
А приезжая все гладит себя по колену, словно у нее ломота в ногах, и время от времени ревет на всю горницу или поглядывает на ходики, словно ждет от них какой ни есть помощи. Но ходики стоят, Генрих снял маятник, нечего часы отбивать, гвалта и так хватает.
— Только назовите, как я прошу, — говорит приезжая, — ни в коем случае не Марией. И не Эрикой, никак не Хельгой и уж совсем не надо Ильзой, как соседку Клозе. Надо назвать Юлиеттой, вот так, чтобы попросту Еттой выходила.
— Главное, — говорит Берта, — главное, что будет-то у тебя мальчик.
— Молчите! — говорит Генрих.
Сосед Теодор Нуппер звонит в дверь. Вдруг вырос, высокий и широкоплечий. Генрих наблюдает, как дивится Теодор запертой двери и как он идет к стойлу, отворяет и, вылупив глаза, не только замечает, как Берта кормит скотину, выгребает ли навоз, но и тут же оценивает Генрихово богатство. Ага, крупные бельгийские, с десяток голов! Потом он проходит прямехонько мимо трех окон и сворачивает направо, в гору. Чего ему надо? Да разве Берта знает?
— Ничего я не знаю! — говорит Берта.
— Что-нибудь да было ему надо! — говорит Генрих из-за Бертиной спины. Берта приносит бельевую корзину, устланную подушками, и горячую воду, и простыни. Нельзя, чтобы приезжая запачкала диван своими водами, с которых обычно все и начинается. Пусть она зажмет между ног простынку. И та послушно сразу же ложится на диван. Живот высится такой большой, что прямо боязно становится.
— Ничего, успеется! — говорит Берта. Но вдруг Берта кричит: — Генрих, зажги свет!
Генрих еще минутку мешкает, выжидает, так ли все это срочно.
— Зажги свет! — снова кричит Берта.
Ей теперь все подчиняются. Генрих щелкает выключателем и выглядывает в щель занавески, хочет, наверно, показать свою прозорливость во всем, хочет убедиться, к примеру, не идет ли Кунце-почтарь. Сейчас, когда он вовсе не нужен. На поленнице дров лежит черная кошка. И больше никого не видно. Вот оно как, кивает Генрих черной кошке, каша-то заварилась потому, что Генрих будет дедушкой. А себе самому он объясняет: жизнь становится все непонятнее, все неладнее и непонятнее, и теперь все случается раньше, чем ожидали. Берта тоже разговаривает сама с собой, так как с приезжей теперь особо не поговоришь.
— Внезапные роды! — говорит Берта, — быстро управились, а теперь, дорогая, придумай самое лучшее имя.
— Самое лучшее — Етта.
Первое слово бабушки гласит:
— Девчонка! — А второе: — Генрих, потуши свет!
Дедушка Генрих щелкает выключателем. Бабушка купает ребенка в самом крохотном тазике.
Матери надоело лежать без сил. Она выпрямляется и говорит:
— Пусть ее окрестят непременно! — Говорит свирепо, как тигрица.
— Дела идут! — говорит Генрих. Он вешает на цепь маятник и переводит стрелку по своим карманным часам.
— Третий час! — говорит Генрих, а это значит: не такой уж сиротинкой будет жить на свете наше чадушко. В начале третьего, одиннадцатого апреля у девчонки будет день рождения.
Бабушка кладет ребенка в бельевую корзинку и подвигает ее ближе к печке.
— Спите-ка! — говорит она. Потом дает матери кружку молока, а потом обихаживает корову и свиней, кур и кролика.
Еще в тот же день, одиннадцатого, Генрих сидит на жестком кожаном стуле в комнате регента Тишера. Считается, что с Тишером можно побеседовать по душам, особенно Генриху.
Итак:
— Ее звать Шарлоттой Шмитт, и она горничная родом из Дрездена, а сейчас живет в Киле, где много судоверфей, и на одной из них устроился наш Герман. Платят в Киле неплохо, лучше, чем в Гамбурге, на больших верфях, где Герман полгода трубил подсобником. Вот в Киле, как она говорит, она и повстречала Германа и забрюхатела. А позавчера заявилась к нам домой, ночью ехала через Вольфсдорф. Автобусом через Шенау ей не захотелось. И деньги-то при ней, восемьдесят марок.
— А ребенка с собой привезла? — спрашивает Тишер.
— Какое там, — говорит Генрих, — она одна приехала, да нынче в два часа ночи и родила. Девочку. Хочет назвать Юлиеттой. Собирается ее окрестить, но только ее нельзя записать в книгу, ни в церковно-приходскую, ни тем более у бургомистра.
— Как же вы всё, дорогой Генрих, это себе представляете? — сурово спрашивает его Тишер.
Он бы с радостью помог, но вот как? Все на мою шею, ругается Тишер про себя и, ругаясь вот так, про себя, вспоминает многое из вчерашнего и позавчерашнего: просьбу Рейхардта расширить семейную могилу, сломанные трубы в церковном органе. Генрих повторяет: