Выбрать главу

Но я и вижу его, как он тотчас же снова входит в детскую, что бывало нечасто. Это случилось уже одним-двумя годами позже, мне было тогда лет шесть. «А ну держи руки, — сказал он, — у меня есть для вас игрушки». Это были два маленьких металлических предмета — оба его ордена, принесенных с войны. Мы не знали, что с ними делать, но они еще долго лежали между нашими плюшевыми зверями и деревянными автомобильчиками. Позже я узнал, что отец, в 1914 году разделявший националистические страсти большинства, вернулся с войны резко переменившимся. Он не любил налагать запреты, но нам с братом было запрещено иметь оловянных солдатиков, чего мы не могли понять и на что горько жаловались. Только один раз он ударил меня: мне было тогда лет тринадцать, и я позволил себе за столом, во время беседы, о которой я уже ничего не помню, но которая явно касалась политики, сказать, что мы еще вернем свое — имея в виду Эльзас-Лотарингию. Отец переменился в лице при этих словах; он молча встал, подошел к моему стулу, дал мне пощечину и тут же вышел из комнаты. Лишь позже я заметил, что он сам никогда не упоминал о войне, а всякий раз, когда другие начинали говорить на эту тему, замыкался в глубоком молчании.

Но в то время — то есть уже много позже, когда он в полном одиночестве, погруженный в одну только музыку, казалось, ждал катастрофы, — он изменил почти все свои привычки. Он не стал дожидаться, когда ему предложат выйти из его клуба; он сам подал заявление о выходе. Картин он больше не покупал — напротив, продавал многие; я не спрашивал о них, я принимал как должное, что с каждым моим посещением — а они были нечасты — какой-нибудь картины недоставало; еще мог я любоваться жутковато-прекрасным Одилоном Редоном, на чьем полотне сквозь дым проступали неземные цветы; еще висел в большой комнате портрет моих родителей кисти Коринта. После второй мировой войны я увидел в музее Осло — а к тому времени мне уже давно не приходилось вспоминать об отцовской коллекции — картину Мунка, долгие годы висевшую над его письменным столом: мужской силуэт на фоне окна во мраке затененной комнаты, а перед окном по темному морю плывет ярко освещенный корабль. Но исчезали не только картины — отец продавал и лошадей; он больше не ездил верхом, да было бы и странно ему продолжать держаться этой привычки, когда в Тиргартене беспрерывно гарцевали молодчики-штурмовики. У меня самого давно уже не было лошадей; в свое время отец был разочарован, когда понял, что я не очень люблю верховую езду и сажусь на лошадь, собственно говоря, только ради него. Сам он прекрасно ездил верхом и постоянно тренировался в преодолении препятствий.

В давние времена, когда я был еще ребенком, я ежедневно встречал его, выходя гулять с гувернанткой. В сухую погоду мне разрешалось брать с собой мой детский велосипед, и я катил на нем по обочине дорожки для всадников, пролегавшей параллельно Шарлоттенбургскому шоссе, вверх и вниз по небольшим насыпям у подножий старых деревьев перед Техническим институтом. Он ехал навстречу нам широкой рысью, виднелся уже издалека сквозь колоннаду стволов, и всегда он скакал один; легкий, чуть осиянный невидимым солнцем туман лежал меж осенних деревьев, с которых неслышно падал на землю лист за листом. Я упоенно следил за ним, восхищаясь его беззаботной и легкой посадкой. «Папа!» — кричал я. Но он не отвечал; не умеряя аллюра, он скакал дальше, с такой знакомой улыбкой взглядывал на нас или даже куда-то поверх нас, лишь приподнимая хлыст к полям шляпы. Мы стояли молча и смотрели ему вслед, а за нами время от времени шуршали по асфальту шины одиночных автомобилей, и на наших глазах растворялись в золотом тумане и всадник, и конь.