При следующем вопросе Штрёлер останавливается: боже сохрани, ни в коем случае, и речи быть не может, говоря о сменяющихся мужчинах, он не хотел, чтобы это так буквально поняли; насколько ему помнится, он даже характеризовал ее как порядочную женщину, женщину, достойную сожаления, потому что мужчины от нее всегда уходят через несколько месяцев или лет, причем, кто знает, может, виной тому и квартира, неудобств которой никто не в состоянии долго выдержать.
На каждое словоизвержение младший лейтенант лишь хмыкает, мнения своего не высказывает, не проявляет никаких чувств, даже перед квартирой Пашке, откуда раздаются барабанный грохот кулаков по двери и призывы на помощь. Он терпеливо выжидает, пока барабанщик сделает паузу, наклоняется, открывает почтовую прорезь и кричит в нее, что здесь полиция, и требует объяснения.
Объясняться трудно. Через две двери можно что-то понять, только если говорить громко и медленно. Невольник с этим справляется лишь после многократных увещеваний. В конце концов выясняется следующее: фрау Пашке злонамеренно держит под замком мужчину; он требует немедленного освобождения, даже если для этого придется взломать дверь.
Младший лейтенант молча принимает это к сведению, спрашивает у Штрёлера, который от волнения не может стоять на месте, где работает женщина, приказывает пленнику хранить спокойствие и терпение, желает Штрёлеру доброй ночи и покидает дом.
Тем временем Анита Пашке добросовестно несет свою службу, на четыре пятых состоящую из уже упомянутого глубокого сна, и разбудить ее может только исключительно громкий звонок, проведенный специально для нее хозяином пансиона господином Айзенптером (в нашем рассказе он отсутствует, так как с двадцати двух часов тридцати минут до пяти часов тридцати минут он отдыхает), чтобы прибывающие после полуночи гости могли провести остаток ночи не на улице, а хотя бы на лестничной площадке, ибо маленький отель господина Айзенптера с громким названием «Штадт Франкфурт» занимает лишь второй этаж жилого дома.
Примерно до полуночи Анита еще кое-как бодрствует, вкушая телевизионные радости и занимаясь вязанием, затем, если какой-нибудь гость желает, чтобы его разбудили до того, как кончится ее рабочее время, она заводит будильник, кладет наготове ключи от комнат ночных гуляк, закутывается в плед, свертывается клубком на одном из больших клубных кресел и мгновенно засыпает, если только на пять-десять минут ее не задерживают, как в эту ночь, беспокойные мысли, не касающиеся, правда, непосредственно пленника, но вызванные тем не менее им. Она думает о крысах, санитарном оборудовании и о коммунальных властях.
Все это пестрой смесью вертится у нее в голове, но в конце концов выстраивается в подобие некоего плана: на следующий день она хочет попытаться кипучей деятельностью заглушить свое отчаяние. Вместе с детьми она совершит обход инстанций, станет проливать слезы, даст выход своему отчаянию, будет ругаться, поносить, рассказывать какую-нибудь из своих многочисленных историй о крысах, говорить о холоде, жаре, сырости, грязи и вони, перечислять болезни своих детей, применит терминологию инженеров-строителей, слесарей, монтажников и в результате, может быть, снова получит в руки целую пачку официальных бумаг, в которых поликлиника, санитарная инспекция, отдел социального обеспечения и ведомство по охране несовершеннолетних удостоверят, что ее жилищные условия невыносимы. Эту пачку она отнесет в сопровождении своих троих шумливых детей в жилищный отдел, где бумаги с раздражением подошьют к уже накопившейся объемистой кипе документов. Если Анита нападет на толстуху, та быстро разделается с ней, бросив мимоходом, что она может раздавать только те квартиры, которые у нее имеются; если сидит старуха, та будет плакаться лучше, чем Анита сумела бы когда-нибудь научиться, по поводу тех многих, очень многих семей, которым живется хуже, куда хуже, чем Аните, которые теснятся по шесть человек в одной комнате, а не как она — вчетвером в двух комнатах, у которых уборная не как у нее — на лестнице, а во дворе и у которых водопровод при минусовой температуре только потому не замерзает, как на Линиенштрассе, 263, что он никогда не работает и его никогда нельзя будет починить. Старуха так хорошо это сделает, что Анита устыдится своего эгоизма (она ведь пожаловалась даже на отсутствие ванной!) и посочувствует беднягам, которым живется несравненно хуже, чем ей, и старухе, которая страдает оттого, что она не в силах всем им помочь. Анита с раскаянием повернет обратно и лишь на улице вспомнит о тех многих, очень многих семьях, которым живется лучше, куда лучше, чем ей, и снова, с опозданием, ей придут на ум меткие слова о несправедливости, состоящей в том, что человек, который с незапамятных времен живет в такой грязной дыре, никак из нее не выберется, разве только если дом снесут или обитатель этого дома заимеет связи среди тех, кто раздает квартиры в новостройках людям, которым незачем обивать пороги жилищного отдела.