Но это отнюдь не значит, что я совершил непростительную глупость.
Ведь я же знал, ведь я же знаю, что моя жена его терпеть не может, этого своего учителя музыки. И потом, я уверен, совершенно уверен, что — пока я жив — она мне не изменит. Она столько лет мне не изменяла, так неужели же она захочет себя запятнать из–за каких–то двух или, допустим, четырех, шести месяцев? Да нет же, я уверен, у нее хватило бы терпения, даже если бы я протянул еще год в таком состоянии.
И потом, я его знаю, прекрасно знаю мужа (будущего) моей жены! И тоже могу дать голову на отсечение, что он не причинит мне ни малейшего зла, пока я еще скриплю.
Он, разумеется, мой близкий друг. Отличный молодой человек.
По правде сказать, не такой уж молодой. Сорок лет, почти мой возраст. Но я выгляжу, как будто мне сто, а он — крепыш, твердо стоящий в жизни, как дуб среди леса, и, кроме того, одарен, как говорили древние, всеми качествами, необходимыми для образцового мужа: «нравственным поведением, великодушным и благородным нравом».
Об этом свидетельствуют и его заботы обо мне.
Вот, к примеру сказать, почти каждое утро он приезжает за мной в экипаже, чтобы дать мне глотнуть воздуха. Берет меня под руку и помогает мне потихонечку спуститься с лестницы, заставляя отдыхать на каждой площадке, пока он не сосчитает до ста, потом щупает мне пульс, не частит ли он, заглядывает мне в глаза, ласково спрашивает:
— Пошли?
— Пошли.
И так и дальше, до самого низа, тихонько, тихохонько. После прогулки меня несут наверх в кресле, он с одной стороны, швейцар — с другой.
Я пробовал протестовать, но тщетно. Правда, мне не одолеть разом и семи ступенек без мучительной одышки; но я хотел бы, чтобы мой друг не утруждал себя такими докучными обязанностями; чтобы швейцар нашел себе другого помощника... Куда там! Флорестано, если бы ему позволяли силы, готов бы нести меня один, безо всякой помощи. Ну что ж, в конце–то концов я вешу немного (что–нибудь около сорока пяти кило со всеми отеками); и потом, я думаю: помогая мне, он хочет заслужить будущее счастье. Ну и пусть старается!
С другой стороны, и жене моей Еуфемии почти приятно страдать из–за меня, и она рада бы мучиться еще больше, лишь бы отвоевать у собственной совести право радоваться впоследствии без всяких угрызений. Законное право, законнейшая компенсация, в которой ни жизнь, ни совесть не могут ей отказать и на которые я, повторяю, не смею обижаться.
Сознаюсь, однако, что бывают минуты, когда мне почти хочется, чтобы оба они были отъявленными негодяями. Их честные помыслы, их тонкие чувства нередко оборачиваются для меня самой изощренной жестокостью: поскольку я лишен возможности взбунтоваться против того, что, вне всякого сомнения, случится после моей смерти, то я, например, часто чувствую себя обязанным подозвать моего малыша, моего единственного сыночка, поставить его между колен и внушать ему, чтобы он любил и по–сыновнему почитал того, кто в скором времени станет его вторым отцом, чтобы он старался никогда не давать ему повода для жалоб. Я говорю ему:
— Посмотри, милый Карлуччо, у тебя грязные ручки. Что тебе сказал вчера дядя Флорестано, когда увидел у тебя на носике чернильное пятнышко? Он тебе сказал: «Умойся, Карлуччо, а не то тебя посадят в тюрьму». Только это неправда: дядя Флорестано шутит. Теперь за грязные руки на каторгу не посылают. Но ты все равно их мой, потому что дядя Флорестано любит чистеньких мальчиков. Он такой добрый и так тебя любит, милый Карлуччо, и ты тоже, смотри, должен его очень, очень любить и, помни, всегда его слушаться, чтобы он всегда был доволен тобой. Понял, сыночек?
И я расхваливаю все подарочки, которые он приносит ему, чтобы доставить удовольствие Еуфемии. Бедный мри малыш следует моим советам и уже благоговеет перед ним. На днях, например, Флорестано водил его гулять, а вернувшись, со смехом рассказал мне, что во время прогулки, когда они переходили залитую солнцем площадь, Карлуччо вдруг вскрикнул, остановился и огорченно спросил:
— Я тебе сделал больно, дядя Флорестано?
— Нет, Карлуччо. Почему ты спрашиваешь? А мой малыш простодушно ответил:
— Я наступил на твою тень, дядя Флорестано.
Ну нет, это уж чересчур, бедненький мой Карлуччо! Ах ты дурачок! Знай же, что тень топтать можно; дядя Флорестано и твоя мамочка будут в свое время топтать тень твоего папы в уверенности, что они не делают ему больно, потому что при жизни они очень остерегались наступить ему хотя бы на ногу.