С непокрытой головой прошел он шагов десять по мосткам и остановился. Кто-то в роговых очках задумчиво смотрел на него из окна.
Нет, это невероятно! Это нельзя так оставить. Нет, нет. Что-то надо предпринять. Что-нибудь такое… Такое, чтобы… Мимо ворот прошел полицейский, держа за руку мальчика, в другой руке у него была камышовая корзинка. Обратиться в полицию! Это дело полиции, как же иначе…
Мимо по направлению к Эспланаде прошли два студента с барышней. Пастор пошел вслед за ними. Факультет обязан вмешаться, ректор… деканат… Нет, нет! Это неслыханно! Ужасно!
Навстречу проехал на извозчике один из его прихожан. Поздоровался. Пастор обернулся и пошел в сторону Церковной улицы. Святая церковь в забвении, — да что в забвении, повержена в прах, в развалинах! Тротуар бежит из-под ног, словно наматываемая на катушку лента.
Навстречу идут пожарники, по четверо в ряд. Мир объят пламенем. Всюду дым и приторный смрад… Нет, нет, нет!
Пастор Линде круто повернулся и, спотыкаясь, опять побежал к Эспланаде.
1930
ЛУННЫЕ ТЕНИ
Он только третий год был тюремным священником. По окончании духовной академии он больше всего мечтал о сельском приходе, потому что был родом из деревни и даже за годы учения в семинарии и академии не мог привыкнуть к городу. На письменном столе у него стояла в зеленой деревянной рамочке открытка с видом родного села. На стене висел увядший венок из дубовых листьев, сплетенный в прошлом году сестрой, когда он гостил дома.
Облокотясь на стол и сжав виски ладонями, он смотрел на маленькую, наивно раскрашенную по краям фотографию. Смотрел и слегка улыбался. Сквозь эту улыбку проскальзывала сладкая грусть, которая у крестьян всегда примешивается к воспоминаниям о родных местах.
Церковка с пятью куполами-луковками стояла на пригорке за селом. На фотографии купола были такими же серыми, как и соломенные крыши в низине. Но священник знал, что их еще прошлым летом выкрасили в ярко-зеленый цвет. Он вспомнил, словно это было сегодня, как звонарь стоял внизу, запрокинув голову, и выкрикивал на все село:
— Еще вдоль края проведи! Вдоль края сильнее проведи!
После того как его посвятили в сан, он хотел получить там место викария и ждал целых полгода. Но отец его был простым кузнецом, а у другого претендента нашлись высокие покровители, так что пришлось согласиться на должность тюремного священника.
Пожаловаться он не мог. Работа легкая — по правде говоря, это был скорее отдых, чем работа. Тюремный режим отличался строгостью, оскорбить его никто не осмеливался. Да никому это и не приходило в голову — часовые у входа были совершенно лишними, и без них в камере никто бы его не тронул. Приходил он сюда, когда хотел или когда выражал желание кто-нибудь из заключенных, — не считая обязательных богослужений по пятницам и воскресеньям и посещений смертников.
За последние восемь месяцев это случалось довольно часто. С тех пор как объявленный слабоумным король был выслан в старый охотничий замок, где он содержался под неусыпным надзором, священнику раза два в неделю приходилось бывать в тюрьме, и каждый раз у нового осужденного. По распоряжению правителя страны, генерала Войковича, режим стал втрое строже. Из камер смертников почти исчезли анархисты и коммунисты — теперь священник имел дело главным образом с военными чинами вплоть до полковников.
Это были по большей части воспитанные и религиозные люди. Они охотно соглашались приготовиться в последний путь. С ними священнику было приятнее иметь дело, чем с анархистами, которые выставляли его за дверь, нередко с кощунственными словами.
Политикой он ничуть не интересовался. Когда дворник, владелица молочной или тюремный врач приставали к нему со своими мнениями, он старался избегать разговоров. Дворник был ярым приверженцем Войковича, молочница втайне обожала короля-узника, а врач-нигилист издевался и над тем и над другим. Священник оставался безучастным ко всему этому. У него были свои особые обязанности, налагаемые его саном, и он усердно выполнял их во славу господа бога и правительства…
Он отвел глаза от фотографии и откинул голову. Мысль о собственном призвании внушала и чувство собственного достоинства. Особенно в эти страшные времена — как теперь все говорили. Но для него времена не были страшными. О нет, он знал, на чем стоит и должен стоять. «Небо и земля прейдут, по слова мои не прейдут…»
В такие минуты он был уже не тридцатилетний сын кузнеца, а закаленный воин на поле битвы господней. Надежный страж у врат его царствия, которые отверзаются лишь пред покаявшимися. Полный смирения, но не малодушия. Он не имел права быть малодушным! Ибо и ему когда-нибудь придется ответствовать за дела свои…