Выбрать главу

Попозже, уже отдохнувший, свежий после ванны, я спустился в ресторан ко второму завтраку и тотчас увидел эту худую и грустную личность, печально сидящую у широкого окна. Скупо освещенный зал был пуст; камины пылали; а за окном, в воскресной тиши, с бледного, тусклого неба падал на молчаливые улицы бесконечный снег. Я едва различал спину этого человека, но в его худой, чуть сгорбленной фигуре было столь явное выражение уныния, что я заинтересовался ею. Его длинные волосы тенора, ниспадавшие на воротник фрака, обличали в нем южанина; весь он зябкий и хрупкий съеживался при виде этих крыш, покрытых снегом, от ощущения этой мертвой, белой тишины… Я окликнул его. Когда он обернулся, его физиономия, которую накануне я едва разглядел, произвела на меня впечатление: у него было длинное, грустное, некрасивое, очень смуглое лицо с еврейским носом, с короткой курчавой бородой — бородой Христа с картины романтической школы; голова у него была из тех, которые, если не ошибаюсь, в изящной словесности именуются «главами»: она была широкой и блестела. Его запавшие блуждающие глаза смотрели с мечтательной нерешительностью человека, плавающего в теплой воде… А как он был худ! Его короткие панталоны обвивались при ходьбе вокруг ног, как вокруг флагштока; на фраке образовались складки, как на широкой тунике; длинные и острые полы выглядели до боли смехотворно. Не глядя на меня, он с покорной скукой принял заказ и потащился к comptoir[10], за которой метрдотель читал Библию, провел блуждающей и скорбной рукой по лбу и сказал ему глухим голосом:

— Номер триста семь. Две отбивные котлеты. Чай…

Метрдотель отложил Библию, записал заказ, и я сел за столик и раскрыл томик Теннисона, который захватил с собой к завтраку, ибо — кажется, я уже говорил вам об этом — было воскресенье, — день, когда нет ни газет, ни свежего хлеба. Над немым городом шел снег. За одним из столов, в отдалении, сложив руки на животе и открыв рот, дремал какой-то старик с красным лицом и совсем белыми волосами и бакенбардами, в пенсне, съехавшем на кончик носа. И только один-единственный звук доносился с улицы, один-единственный стонущий голос, к тому же заглушаемый снегом, один-единственный умоляющий голос, на все лады распевавший псалом на противоположном углу… Лондонское воскресенье!

Этот худой принес мне завтрак, и едва он приблизился с чайным сервизом, как я тотчас почувствовал, что томик Теннисона, который я держал в руках, заинтересовал его и взволновал, — он бросил на раскрытую страницу быстрый, жадный взгляд и почти неприметно вздрогнул; это была, конечно, мгновенная вспышка, ибо, поставив прибор, он повернулся на каблуках и меланхолично пристроился у окна, печально глядя на печальный снег. Его странное поведение я приписал роскошному переплету книги — это были «Королевские идиллии» — из черного сафьяна, с гербом Ланселота Озерного — золотой пеликан на зеленом море.

Этой ночью я уехал экспрессом в Шотландию и, еще не доехав до Йорка, оцепеневшего в своей епископской чопорности, успел забыть о романтическом слуге из Чаринг-Кросского ресторана. Но через месяц я вернулся в Лондон, и стоило мне войти в ресторан и вновь увидеть эту длинную роковую фигуру с блюдом ростбифа в одной руке и с картофельным пудингом в другой, как я почувствовал, что во мне вновь пробудился прежний интерес к этому человеку. В этот же вечер мне на долю выпало неожиданное счастье узнать его имя и частично приоткрыть завесу над его прошлым. Было уже поздно, когда я, возвращаясь из «Ковент-Гардена», встретил в перистиле гостиницы моего величественного и преуспевающего друга Браколетти.

Вы не знаете Браколетти? Его внешность великолепна; у него необъятный живот, густая черная борода, он медлителен и церемонен, как тучный паша, но эта турецкая серьезность и важность смягчается в Браколетти его улыбкой и взглядом. Что за взгляд! Этот ласковый взгляд заставляет меня вспоминать животных Сирии: он — сама нежность. Его мягкая влажность словно излучает набожность тех племен, которые производят на свет Мессию… Ну а улыбка! Улыбка Браколетти — это самое совершенное, самое образцовое, самое красивое выражение человеческого лица; в этих губах, которые, раскрываясь, обнажают блестящую эмаль нетронутых зубов, видны чуткость, простодушие, добродушие, мягкая ирония, уверенность… Ах, в этой улыбке и заключалось счастье Браколетти!

Человек Браколетти ловкий. Он родился в Смирне; родители его были греки; и все это видно по нему; но, когда его спрашивают о прошлом, славный грек с минуту качает головой от плеча к плечу, добродушно прячет под сомкнутыми веками свои магометанские глаза, расплывается в медовой улыбке и шепчет, как бы захлебываясь добротой и умилением: