С подсвечником в руке я проник в коридор, куда доносилось теплое дуновение душной улочки. К дверям здесь были приклеены не номера, а карточки, на которых были написаны имена: Джон, Смит, Чарли, Уилли… Несомненно, это были комнаты слуг. Одна дверь была открыта, и из нее падал свет газового рожка; я прошел вперед и увидел Коррискосо, который, еще во фраке, сидел за покрытым бумагами столом, подперев голову рукой, и писал.
— Вы не скажете, как пройти в номер пятьсот восемь? — пролепетал я.
Он устремил на меня сонный, мутный взор; казалось, он возвращается из дальней дали, из другого мира; хлопая глазами, он повторял:
— Пятьсот восемь? Пятьсот восемь?..
И тут я увидел на столе, среди бумаг, грязных воротничков и четок, мой томик Теннисона! Он, этот разбойник, перехватил мой взгляд и выдал себя с головой: краска залила его худое лицо. Первым движением моей души было не узнать книгу, но так как это было движение благородное, то я, повинуясь высшему моральному кодексу великого Талейрана, удержался от него; указуя на томик обвиняющим перстом, перстом разгневанного Провидения, я сказал:
— Это мой Теннисон…
Не знаю, что он пробормотал мне в ответ, ибо я сжалился над ним и, вновь охваченный интересом, который возбуждала во мне эта комичная фигура сентиментального грека, добавил тоном, в котором было полное прощение или же оправдание:
— Великий поэт, не правда ли? Как вы думаете? Я уверен, что вы в восторге…
Коррискосо покраснел еще больше, но это не была злость униженного грабителя, пойманного с поличным; я понял: то был стыд человека, который видит, что его интеллект, его поэтический вкус разгаданы, а ведь он носит на своих плечах потрепанный фрак официанта. Он не ответил. Но страницы книги, которую я раскрыл, говорили за него: белизну широких полей покрывала сеть карандашных пометок: «Великолепно! Гениально! Божественно!» — буквы этих слов были судорожно набросаны дрожащей рукой, движимой трепетным чувством…
Тем не менее Коррискосо, опустив голову, продолжал стоять в почтительной, виноватой позе; узел его белого галстука уполз назад. Бедный Коррискосо! Меня тронула эта поза, отражающая все его несчастливое прошлое, глубокую грусть, порождаемую его зависимым положением… Я вспомнил, что ничто не производит такого впечатления на жителя Леванта, как драматический, театральный жест; я протянул ему руки так, как это сделал бы Тальма, и сказал:
— Я тоже поэт!..
Северянину эта необычная фраза показалась бы смешной и нескромной, но левантинец тотчас увидел в ней экспансивность, присущую родственной душе. Ибо — разве я не сказал вам об этом? — то, что писал Коррискосо на полоске бумаги, были стихи; это была ода.
И тут, закрыв дверь, Коррискосо рассказал мне свою историю или, вернее, отрывки, разрозненные эпизоды из своей биографии. Она столь печальна, что я привожу ее в сокращении. Впрочем, в его повествовании имелись лакуны, растянувшиеся на целые годы, и я не могу логично и последовательно восстановить историю этого чувствительного романтика. Все здесь неясно и подозрительно. Родился он действительно в Афинах; его отец как будто был грузчиком в Пирее. В восемнадцать лет Коррискосо стал слугой у одного врача, а в свободное от службы время посещал афинский университет: так часто бывает la-bas[16], говорил он. Он закончил факультет права, и позднее, в трудные времена, это дало ему возможность стать переводчиком при гостинице. К этому же времени относятся его первые элегии, помещенные в лирическом еженедельнике под названием «Афинские отголоски». Литература привела его непосредственно к политике и к парламентскому честолюбию. Пылкая любовь, трагическое крушение, свирепый муж и угроза смерти заставляют его покинуть родину. Он отправляется в Болгарию, становится служащим одного из отделений Оттоманского банка в Салониках, посылает скорбные надгробные песни в некую провинциальную газету «Трубы Арголиды». Тут снова лакуна, черная дыра в его истории. Затем он снова появляется в Афинах в новом платье, либералом и депутатом…
Это время славы было недолгим, но его было достаточно для того, чтобы привлечь к нему внимание; его речи, яркие, поэтичные, искусно разукрашенные блестящими образами, покорили Афины; по его словам, он мог заставить цвести самые бесплодные земли; из какой-нибудь дискуссии о налогах или о путях сообщения рождались у него эклоги Феокрита. В Афинах талант такого рода приводит к власти: Коррискосо назначили на высокий государственный административный пост, однако министерство, а вместе с ним и большинство тех, для кого Коррискосо был любимым тенором, пало и, независимо от конституционной логики, исчезло в одном из тех внезапных политических крушений, столь обычных в Греции, когда правительства рушатся, как дома в Афинах, — без причины. Отсутствие фундамента, ветхость вещей и индивидуальностей… А если разваливается фундамент, все превращается в прах…