Выбрать главу

Снова лакуна, снова темный омут в истории Коррискосо…

Он всплывает на поверхность, он — член республиканского клуба в Афинах, в одной из газет он требует, чтобы Польше предоставили независимость и чтобы Грецией управлял конгресс гениев. Тут же он публикует свои «Вздохи Фракии». Новая сердечная склонность… И наконец, — об этом он сказал мне не объясняя причины — он вынужден искать убежища в Англии. В Лондоне он перепробовал разные должности и в конце концов устроился в Чаринг-Кросском ресторане.

— Это тихая пристань, — сказал я, пожимая ему руку.

Он горько улыбнулся. Это, конечно, тихая и к тому же удобная пристань. Его сытно кормят, он получает приличные чаевые, у него старый пружинный матрас, но его нежной душе ежеминутно наносятся мучительные раны…

Печальные дни, дни крестных мук — это дни, когда наш поэт-лирик вынужден разносить по залу котлеты и кружки с пивом благополучным, прожорливым буржуа! Но независимое положение удручает его; его душа грека не так уж жаждет свободы; для него достаточно, чтобы хозяин был вежлив. И, как он сказал мне, ему приятно признать, что завсегдатаи Чаринг-Кросса никогда не попросят у него горчицы или сыру, не сказав ему: «If you please»[17], а уходя и проходя мимо него, прикладывают два пальца к полям шляпы: это удовлетворяет самолюбие Коррискосо.

Но мучением было для него то, что он постоянно имел дело с едой. Если бы еще он был счетоводом у банкира, главным приказчиком в магазине шелковых тканей!.. На миллионных оборотах, на торговом флоте, на грубой силе золота или же на разных тканях, на том, чтобы заставить побежать на свету муаровые волны, на том, чтобы придать бархату мягкость линий и складок, — на всем этом лежит тень поэзии… Но как можно развивать вкус, артистическую индивидуальность, чувство цвета, эффекта, чувство драматического — в ресторане, нарезая ростбиф или Йоркский окорок?! И к тому же, как он говорил, подавать еду, разносить блюда — значит служить только брюху, потрохам, низменной материальной потребности: в ресторане бог — это желудок, душа же пребывает снаружи вместе со шляпой, повешенной на вешалке, или со свернутым в трубку журналом, оставшимся в кармане пальто.

А его окружение, а отсутствие собеседников! К нему обращаются только затем, чтобы попросить у него колбасы или нантских сардинок! Он открывает рот, в который смотрел афинский парламент, только затем, чтобы спросить: «Еще хлеба? Еще порцию бифштекса?» Его удручает, что у него нет никакой возможности блистать своим красноречием.

Кроме того, служба мешает ему работать. Коррискосо слагает стихи в уме: четыре прогулки взад-вперед по комнате, резкий взмах головой — и полнозвучная, сладостная ода готова… Но перерыв, вызванный голосом какого-нибудь прожорливого завсегдатая, требующего, чтобы его накормили, становится роковым для этой творческой манеры. Порой, опершись на подоконник, с салфеткой в руке, Коррискосо сочиняет элегию; вся она — лунный свет, белые платья бледных дев, лазурные просторы, цветы скорбной души… Он счастлив, он вознесся на небеса поэзии, на голубоватые равнины, где царят мечты, перепархивающие со звезды на звезду… И вдруг из какого-нибудь угла орет грубый голодный голос:

— Бифштекс с картофелем!

Ах! Крылатая фантазия улетает прочь, словно испуганная голубка. И тогда несчастный Коррискосо, низвергнутый с высот мысли, сгорбившись, идет с болтающимися полами фрака и спрашивает, слабо улыбаясь:

— Прожаренный или с кровью?

О, горестная судьбина!

— Но почему же, — спросил я его, — вы не бросите этот вертеп, этот храм желудка?

Он опустил свою красивую голову поэта. И поведал мне о том, что его удерживает, поведал мне об этом, чуть не плача у меня на груди; узел его белого галстука оказался у пего сзади: Коррискосо влюблен.

Он влюблен в некую Фанни, прислугу, выполняющую в Чаринг-Кроссе всякую работу. Он полюбил ее в первый же день, когда вошел в гостиницу; он полюбил ее в то мгновение, когда увидел, как она моет каменную лестницу, когда увидел ее полные голые руки и ее белокурые волосы, роковые белокурые волосы — такие волосы сводят с ума южан — пышные, с медным отливом, с отливом матово-золотистым, заплетенные в косу, как у богини. И потом — цвет кожи, цвет кожи англичанки из Йоркшира — кровь с молоком…