А сам каждое утро спешил в церковь и молился там, вымаливая прощение доне Леонор: «Ведь она не может прийти сама (бормотал он, склонившись пред алтарем), и ты знаешь почему, пречистая дева!»
Он тщательно осмотрел и распорядился укрепить все засовы на воротах замка. А по ночам приказывал спускать с цепи в темноту обнесенного стенами сада двух сторожевых псов.
В изголовье его широкого ложа, возле столика, на котором рядом с горевшим ночником стояли ларец и для подкрепления сил чаша с подогретым вином, приправленным корицей и гвоздикой, всегда сверкал обнаженный меч. Но при всех таковых предосторожностях спал дон Алонсо дурно — то и дело приподнимался он в страхе с пышных подушек и грубыми жадными руками сжимал дону Леонор, сдавливая ей шею и шепча неистово и жарко: «Скажи, скажи, что ты любишь только меня одного!..» А с рассветом он, словно охотничий сокол, усаживался наблюдать за окнами дона Руя. Ни разу более не встречал его теперь дон Алонсо ни у входа в церковь, когда там служили мессу, ни возвращавшимся верхом с охоты в час, когда звонили к обедне.
Но, не встречая дона Руя в привычных местах, все сильнее опасался дон Алонсо, что тот отыскал себе место в сердце доны Леонор.
Наконец однажды поздно вечером после нескончаемого хождения по каменным плитам галереи, истерзанный тайными подозрениями и ненавистью, он кликнул управителя и велел ему готовить лошадей и собираться в дорогу. Нынче же утром он намерен отбыть вместе с сеньорой доной Леонор в свое поместье Кабриль в двух легуа от Сеговьи! Однако он не отбыл рано поутру, подобно скряге, который бежит, чтобы схоронить подальше свое сокровище; нет, отъезд был неторопливым и пышным: долгие часы ждали дону Леонор перед аркадой носилки с отдернутыми занавесками, в то время как конюх прогуливал по двору белого господского мула, покрытого мавританским чепраком; а возле сада, палимый солнцем и одолеваемый слепнями, томился, привлекая внимание толпы звоном бубенцов, целый табун мулов, привязанных к железным кольцам и нагруженных сундуками. Так дон Руй узнал об отъезде сеньора де Лара, так об этом узнал весь город.
Для доны Леонор их отъезд был великой радостью: она очень любила Кабриль, его цветущие фруктовые сады, парк, куда выходили большие, незарешеченные окна, залитые светом комнаты; там ее ждали простор, свежий воздух, солнце, цветы, которые она будет поливать, вольер с птицами и узкие лавровые и тисовые аллеи, где она сможет гулять на свободе. И еще она надеялась, что сельское уединение утишит тревогу, в коей пребывал все последнее время ее супруг и повелитель, по сей причине ставший столь сумрачным и молчаливым. Однако этой надежде не суждено было сбыться: и по прошествии недели не прояснилось лицо дона Алонсо — верно, ни свежесть рощ, ни журчанье родников, ни аромат цветущих роз не в силах были утишить столь горестного и глубокого смятения. Как и в Сеговье, без устали ходил он взад и вперед по гулкой и сводчатой галерее, в отделанном кожей кафтане, выставив вперед клинообразную бороду, с гривой взъерошенных на затылке курчавых волос, и губы его кривились в зловещей усмешке, словно козни, которые он замышлял, заранее заставляли его испытывать острое наслаждение. Весь интерес его жизни сосредоточился теперь для него в слуге, который без конца сновал галопом между Сеговьей и Кабрилем и которого он нередко поджидал на краю селения возле дорожного распятия и, едва дав посланцу спешиться и перевести дух, выслушивал его и тут же вновь отправлял назад с новыми поручениями.
Однажды вечером, когда дона Леонор в окружении служанок молилась в своих покоях при свете большой восковой свечи, к ней медлительной поступью вошел сеньор де Лара, держа в руке лист пергамента, перо и костяную чернильницу. Резким жестом он велел выйти вон служанкам, боявшимся его хуже волка. Затем, пододвинув к столу табурет, обернул к доне Леонор притворно безмятежное и благожелательное лицо, словно он явился с чем-то естественным и обычным.
— Сеньора, — молвил он, — я желаю, чтобы вы безотлагательно написали письмо, которое очень даже следует написать…