Юноша тоже не мог не засмеяться…
— Рассказ невинный. Но не для слуха европейцев!
— Вот какой тон был заведен! И поэтому стоило в разговоре с двенадцатилетним школьником сказать: «Его превосходительство Н.», как оказывалось, что мальчик относится к нему с любовью, как к родному дяде. Нет, его превосходительство вовсе не был просто солдат, как вы это думаете.
Окончив приятный разговор, генерал-майор опять взглянул на Рембрандта над камином.
— Это тоже замечательный человек?
— Да, великий художник.
— А его превосходительство Н.?
Лицо юноши выразило замешательство.
— Мне трудно выразить… Этот человек мне ближе по духу, чем генерал Н.
— А его превосходительство для вас далек?
— Как бы это сказать? Например, такая вещь. Вот Каваи, в память которого было сегодняшнее собрание. Он тоже покончил с собой. Но перед самоубийством… — юноша серьезно посмотрел на отца, — ему было не до того, чтобы сниматься.
На этот раз замешательство мелькнуло в добродушных глазах генерал-майора.
— А не лучше ли было бы сняться? На память о себе?
— На память кому?
— Не кому-нибудь, а… Да разве хотя бы нам не хочется иметь возможность видеть лицо его превосходительства Н. в его последние минуты?
— Мне кажется, что об этом, по крайней мере, сам генерал Н. не должен был бы думать. С какими чувствами генерал совершил самоубийство, это я, кажется, до известной степени могу понять. Но что он снялся — этого я не понимаю. Вряд ли для того, чтобы после его смерти фотографии украшали витрины…
Генерал-майор гневно перебил юношу:
— Это возмутительно! Его превосходительство не обыватель. Он до глубины души искренний человек.
Но и лицо и голос юноши были по-прежнему спокойны.
— Разумеется, он не обыватель. Я могу представить и то, что он искренен. Но только такая искренность нам не вполне понятна. И я не могу поверить, чтобы она была понятна людям, которые будут жить после нас.
Между отцом и сыном на некоторое время водворилось тягостное молчание.
— Времена другие! — проговорил наконец генерал.
— Да-а… — только и сказал юноша. Глаза его приняли такое выражение, словно он прислушивается к тому, что делается за окном.
— Дождь идет, отец.
— Дождь?
Генерал-майор вытянул ноги и с радостью переменил тему.
— Как бы айва опять не осыпалась!
Декабрь 1921 г.
Усмешка богов
Перевод Н. Фельдман
В весенний вечер padre Organtino{322} в одиночестве, волоча длинные полы сутаны, прогуливался в саду храма Намбандзи.
В саду между соснами и кипарисовиками были посажены розы, оливы, лавр и другие европейские растения. От распускающихся роз в слабом лунном свете, струившемся между деревьями, растекался сладковатый аромат. Это придавало тишине сада какое-то совсем не японское странное очарование.
Одиноко прохаживаясь по дорожкам, усыпанным красным песком, Органтино углубился в воспоминания. Главный храм в Риме{323}, гавань Лиссабона, звуки рабэйки{324}, вкус миндаля, псалом «Господь, зерцало нашей души» — такие воспоминания вызывали в душе этого рыжеватого монаха тоску по родине. Чтобы разогнать тоску, он стал призывать имя дэусу. Но тоска не проходила, мало того, чувство угнетенности становилось все тяжелее.
«В этой стране природа красива, — напоминал себе Органтино. — В этой стране природа красива. Климат здесь мягкий. Жители… но не лучше ли негры, чем эти широколицые коротышки? Однако и в их нраве есть что-то располагающее. Да и верующих в последнее время набралось десятки тысяч. Даже в этой столице{325} теперь возвышается такой дивный храм. Выходит, что жить здесь пусть и не совсем приятно, но и не так уж неприятно? Однако я то и дело впадаю в уныние. Мне хочется вернуться в Лиссабон, мне хочется отсюда уехать. Только ли из-за тоски по родине? Нет, не только в Лиссабон, — если б я имел возможность покинуть эту страну, я поехал бы куда угодно: в Китай, в Сиам, в Индию… Значит, не только тоска по родине причина моего уныния. Мне хочется одного — как можно скорее бежать отсюда… Но… но в этой стране природа красива. И климат мягкий…»