Слабость свободного мыслителя состоит в том, что он свободно мыслит. Он не может сражаться яростно, как фанатик.
Когда прочтешь «Биографию Толстого» Бирюкова, то ясно, что «Моя исповедь» и «В чем моя вера» — ложь. Но никто не страдал так, как страдал Толстой, рассказавший эту ложь. Его ложь сочится алой кровью больше, чем правда иных.
Он знал все. Но он не открывал беззастенчиво все, что знал. Беззастенчиво все… Нет, он, как и мы, был немного расчетлив.
Стриндберг в «Легендах» рассказывает, что он пробовал, мучительна ли смерть. Но такую пробу нельзя сделать, играя. Он один из тех, кто «хотел умереть, но не мог».
Он сам нисколько не сомневался в том, что он реалист. Однако, думая так, он в конечном счете был идеалистом.
Любовь — это половое чувство, выраженное поэтически. По крайней мере, не выраженное поэтически половое чувство не заслуживает названия любви.
Единственное общее для всех людей чувство — страх смерти. Не случайно нравственно самоубийство не одобряется.
Майнлендер очень правильно описывает{532} очарование смерти. В самом деле, если по какому-нибудь случаю мы почувствуем очарование смерти, не легко уйти из ее круга. Больше того, думая о смерти, мы как будто описываем вокруг нее круги.
Наследственность, окружение, случайность — вот три вещи, управляющие нашей судьбой. Кто радуется, пусть радуется. Но судить других — самонадеянно.
Кто насмехается над другими, сам боится насмешек других.
Человеческое, слишком человеческое — большей частью нечто животное.
Он был уверен, что может стать негодяем, но не идиотом. Но прошли годы, он не стал негодяем, а стал идиотом.
О греки, поставившие над Юпитером бога мести! Вы знали всё и вся.
Но это в то же время показывает, как медленен наш прогресс, прогресс людей.
Мудрость одного лучше мудрости народа. Если бы только она была проще…
Он был поэт-сатанист{533}. Но, разумеется, в реальной жизни он только раз на горьком опыте убедился, что значит выйти из зоны безопасности.
Больше всего мы гордимся тем, чего у нас нет. Например, Т. владел немецким, но на столе у него всегда лежали только английские книги.
Никто не возражает против низвержения идолов. Вместе с тем никто не возражает и против того, чтобы его самого сделали идолом.
Но превратить кого бы то ни было в настоящего идола никто не может. Разве что судьба.
Особенность людей состоит в том, что мы совершаем ошибки, которых боги не делают.
Нет более мучительного наказания, чем не быть наказанным. Но поручатся ли боги, что ты останешься ненаказанным, это другой вопрос.
У меня нет совести. У меня есть только нервы.
Я был равнодушен к деньгам. Конечно, потому, что на еду их хватало.
И Шекспир, и Гете, и Ли Тай-бо, и Тикамацу Мондзаэмон погибнут{534}. Но искусство оставит семена в народе. В 1923 году я написал: «Пусть драгоценность разобьется, черепица уцелеет»{535}. В этом своем убеждении я и поныне ничуть не поколебался.
Слушайте удары молота. Доколе существует этот ритм, искусство не погибнет. (Первый день первого года Сёва{536}.)
Конечно, я потерпел неудачу. Но то, что создало меня, создаст кого-нибудь другого. Гибель одного дерева частное явление. Пока существует великая земля, хранящая бесчисленные семена в своем лоне.
1923–1926
Из заметок «Тёкодо»
Перевод Н. Фельдман
В моем рассказе «Генерал» власти вычеркнули ряд строк. Однако, по сообщениям газет, живущие в нужде инвалиды войны ходят по улицам Токио с плакатами вроде таких: «Мы обмануты командирами, мы — подножка для их превосходительств», «Нам жестоко лгут, призывая не вспоминать старое» и т. п. Вычеркнуть самих инвалидов как таковых властям не под силу.
Кроме того, власти, не думая о будущем, запретили произведения, призывающие не хранить [верность императорской армии]. [Верность], как и любовь, не может зиждиться на лжи. Ложь — это вчерашняя правда, нечто вроде клановых кредиток{537}, ныне не имеющих хождения. Власти, навязывая ложь, призывают хранить верность. Это все равно что, всучивая клановую кредитку, требовать взамен нее монету.