Выбрать главу

 -- Вы не смеетесь надо мной, когда разговариваете... так?.. Вы со мной искренно говорите?

 -- Вера Тихоновна, милая... По нынешнему поводу я глубоко убежден, что поцелуй, данный Иудой Христу,--более частое бытовое явление, чем поцелуй, данный Ромео Джульетте.

 -- Это вы... вы значит такой!

 А какой, не сказала. Я ответил, что я действительно "такой", и от неясности этого- слова мы в чем-то сблизились и рассмеялись. Мне хотелось еще чаю с вкусным ананасовым шербетом, но я побоялся, что Вера Тихоновна переменит свою кошаче-приятную позу, и я отказался от второй чашки.

 -- И кроме того, вы неожиданный, ненормальный, вот вы какой! -- вдруг пояснила Вера Тихоновна, глубже кутаясь в свой платок, и снова я, не смотря, чувствовал, что она на меня смотрит.

 -- Ну, что же... Я полагаю, что нет большей извращенности, чем быть нормальным человеком. Для того, чтобы этого достигнуть, надо извратить всю естественную свободу, фантазию и многообразие своей человеческой природы: чувства, мысли и воли... Фу, гадость!

 Заключительное восклицание мое снова ее рассмешило, и она, спросив -- "у вас мягкие волосы?", -- потрогала голову мою и добавила, опять пряча руку:

 -- Да, добрый. Я не хочу больше ваших "наоборотов", -- сказала она с капризом в слове "хочу". Они очень такие... сложные. Будьте совсем простым, вы умеете... как за ужином с Симой.

 -- Хорошо, я буду простым, -- ответил я, неслышным движением пересел и замолчал, чувствуя вблизи себя теплоту затаившегося женского тела. Было совсем темно, и казалось, что надо молчать: слова были бы теперь, как внесенные свечи.

 В тишине я вспомнил о том, как, будучи студентом, ехал однажды в вагоне со смазливой кокетливой курсисткой. Мы переглядывались, значительно улыбались, а вечером, сидя рядом, коснулись рука с рукой и готовы были слить их в пожатии. Но курсистка, желая ускорить знакомство, по неопытности спросила: который час? Я ответил, естественно отставив руку. Потом мы продолжали еще разговор, но подхода к сближению в словах уже не нашли и расстались досадующими и чужими.

 Вера Тихоновна -- я в этом убежден -- почувствовала бы отталкивающую грубость каких бы то ни было слов любви, страсти п даже ласковых слов, если бы я их произнес в этой чуткой мгле, баюкаемой музыкой мысли и двойного дыхания... Но она не шевельнулась, она -- потому что в этом была бы уже грубость ее -- не нарушила музыки мглы, когда я, почти не шевелясь, лаской своих рук прикрыл ее неподвижные руки.

 Однако не пора ли перебить... пошлым шантанным мотивом перебить монастырски-сурово настроившуюся тему.

 Тра-та-та, тра-та-та, тра-та-та-та-та-та-та- та-та...

 Я, кажется, становлюсь стар. В начале каждой записи и в конце не забываю (я аккуратен) ставить этот велико-жизненный напев, но посередине перебиваю им запись все нарочитее, все реже, охраняю каноны своей литературы, серьезничаю, трагичничаю... вообще, Чельцов, берегись! Пропадешь ни за грош, станешь важным литератором, и наступит грозный час: в какой-нибудь критической статье ты будешь разъяснен, поощрен и даже признан маститым...

 Тра-та-та, тра-та-та, тра-та-та-та-та-та...

 Вот это правда! Это течет. Попробуйте окончить этот мотив, поставить законную точку? Нельзя. Это вам не литература...

 Итак, когда я, спустя полчаса, взволнованный и вместе спокойный целовал обнажившиеся нежные ноги томящейся женщины и на все ее тихие молящие призывы ласково, но твердо отвечал: "Нет, нет, не надо этого, потом мы оба стали бы жалеть", -- я понимал, что воля женщины разбужена, и девушка в женщине умерла.

 -- Какой он нехороший, ах, нехороший! -- жаловалась кому-то она, закрывала глаза и откидывала за голову, далеко назад, напрасно жаждущие руки. А я, подарив опять телу в легком прикосновении сладостный миг познания еще неведомого ему, прикрывал отеческой ладонью несытые глаза женщины, баюкал у груди усталую голову ее и долгим журчанием слов умирял боль страстей, впервые дрогнувших в ней.

 Я говорил с простотой о женской доле ее, которую так легко задеть и обидеть. Женщина -- вечное начало в человечестве, и миги ей болезненно чужды. Миги--это мужская стихия. Женской душе можно в нее сладостно выглянуть, в ней согреться, как рыбе на солнце, но жить в ней нельзя. Расплата женщины--тоска по любви. И с добром говорил я о муже, о Петре Романовиче, несущем в дом полную чашу любви. О благодушном и сонном медведе, Петре Романовиче, в котором нежные касания женской души могут пробудить прекрасного и сильного друга -- любовника, мужа, отца.... Вера Тихоновна, улыбнулась неясной, неверной улыбкой, и, сжав мою руку, сказала: "он славный!" Я говорил о себе и о ней, о двух немудрящих, душевно-случайных бродягах, которые, встретив друг друга на пути, умно повернулись спиною к пыльной проезжей дороге и где-то под старой сосной приятельски хлебнули глоток солнца и неба и выпили общую чару вина. Не веря друг другу понятливыми глазами, опаленные радостной влагой, что-то о себе рассказали--диковинное, сказочное, не как всегда... И все добрее становилась жаркая рука Веры Тихоновны, доверчиво свернувшаяся в моей: рука ее высвободилась и теперь медленно и твердо поглаживала мою ладонь, словно этим хотела согласиться со значением моих слов и утвердить дрожащую в них правду. Когда же уверенно я сказал о том, что добрые бродяги покидают приют под сосной, ибо близится час заката, и весело звучит их прощальный привет, ибо ждут где-то близкие кровли, постучала горничная в дверь и спросила, не подать ли лампу? -- "Вот и кровля", -- рассмеялась Вера Тихоновна простым и дружеским смехом и крикнула горничной, опираясь на мою руку и вставая: