-- Зажгите в столовой. Мы идем туда.
В столовой был приготовлен чай уже настоящий, вечерний. Я вошел сначала один и просмотрел полученные почтой газеты. В одной из них журналист, побывавший в Ясной Поляне, рассказывал, что Толстой из французских писателей любил больше всех Дюма и Поль-де-Кока. Когда вышла из своей спальни Вера Тихоновна, освеженная, пахнущая какими-то ясными, девичьи-спокойными духами, я прочитал ей это о Толстом, а она сказала:
-- Вот это для вас. Опять "наоборот", правда?
Я ответил, что правда, и, разговорившись, вынул из копилки своей несколько маленьких изящных "наоборотов" и показал ей эти безделушки. Ее детски забавляло то, что премудрый Сократ брал уроки танцев у куртизанки Аспазии. Ей показался "замечательным" случай, когда Наполеон, перед тем, как начать свою великую карьеру, хотел открыть в Париже мебельный магазин. Она всплескивала руками оттого, что письма идеальнейшего Белинского полны непристойностями, из-за которых издателям приходилось заменять точками многие места в этих письмах. Вере Тихоновне очень понравилась зато изысканная мудрость африканских племен, у которых все женщины должны ходить голыми, кроме проституток, одетых в глухие ткани.
Остро и щедро обсуждали мы все, что попадалось нам в этом ворохе любопытного человечьего быта, пока столовые часы не пробили полночь и не посоветовали нам разойтись. В темной передней мы остановились, не сговариваясь, коснулись друг друга легким смеющимся поцелуем, и я ушел к себе во флигель, чтобы снова не спать до петухов...
Я тут хотел бы вписать свое назревшее уже "тра-та-та", но не пишу, потому что я не паяц, а в ту "первую" ночь мне было слишком искренно грустно... Почему, почему, почему? Все силился вспомнить юношеское стихотворение свое о том, что в углу каждой комнаты стоит некто с заплаканным лицом, а мы часто бросаем сор и плевки туда, в угол... Так и не вспомнил, и долго еще тревожила тьму мою "тоже женщина", моя бедная сумасшедшая сестра, над которой так больно насмеялась верующая семья, давшая ей указанное святцами имя: Клеопатра...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Какие темные, дождливые за окном, и какие сверкающие солнечные в комнатах, дни! Два дня играющих, дразнящих, сладких, ароматных, молодых, ничего не значащих и созидающих вновь, пьяных, мудрых и целомудренно развратных!
Если бы Вера Тихоновна не была умна и добра, -- какие наивно-простые и какого великого смысла слова! -- я никогда не посмел бы к ней прикоснуться. Вчера, когда я вновь истомил ее в библиотеке среди древних книг -- мы решили к приезду Петра Романовича привести в порядок эти веками собранные и запыленные фолианты, -- она подняла пальцами мой подбородок и сказала, напрягая сердитые ноздри:
-- Вы извращенный человек... Это гадко!
А спустя несколько минут, усмиренная тишиной, миром нашей работы и осенней печалью старых желтеющих книг, она серьезно рассматривала названия их и, справляясь с записью моей, аккуратно ставила переплет к переплету. Я ловил иногда мелькавшие руки ее, целовал, и она улыбалась мне опять с добротою. От этого молодомудро становилось в мозгу, ароматно и блестко на душе, и томилось тело дразнящим ожиданием, и играл я--весь! -- в несбыточные и победные игры. Этого рассказать нельзя: это не мыслится в мысли. Это в жизни живет, когда жизнь пе рождается темной неподвижностью судьбы, а движется вольной волей человека.
Третьего дня я послал Зиночке письмо с просьбой немедленно отправить мне приложенный текст телеграммы. Меня якобы вызывает издательство для спешного просмотра корректур. Таким образом я уеду до возвращения Балыга, и встреча его с женой, нового мужа с новой женой--это мое торжество, -- состоится уже без помехи томящихся глаз Чельцова... Томящихся ревностью? Стыдом? Не все ли равно. Мавр сделал--и мавр может уходить. Вера Тихоновна сказала мне час или два тому назад, когда мы стояли у балконных дверей и смотрели в темный бесконтурный сад сквозь уныло слезящиеся стекла: