Выбрать главу

 Степан Михайлович встряхнулся и поднял голову, лежавшую на рукаве: перед ним стоял, протирающий стекла пенсне, и близоруко рассматривавший его Вайнштейн, а рядом огромный ростом драматург Росляков допрашивал настойчивым басом:

 -- А какая рюмка по счету, отвечай? Потому что теперь будешь ждать, пока догоним. С какой же это стати!

 Дверь то н дело впускала пришедших к Кнопу из театра. Спустя несколько минут комната гудела уже от голосов, и резко тих был только маленький, конфузливый Вайнштейн, столь не похожий сейчас на того, который разговаривал с Чельцовым из графинчика. Степан Михайлович охотно предоставил приятелям возможность его догонять: пить больше не хотелось, надо было, впервые увидевшись после приезда, многое дружески узнать, на многое дружеское ответить. На вопрос Вайнштейна объяснил Чельцов, что в театр его не допустили случайные "женские" дела и спросил о пьесе:

 -- Надо ожидать, что за ужином о спектакле будет общий и подробный разговор, -- с вежливой улыбкой отклонился от несвоевременного пока критического разговора Вайнштейн и заказал себе обычную порцию в четыре сосиски с картофелем и малый бокал пива.

 Поджидали поэта, автора пьесы, но кто-то из пришедших сказал, что он уехал вместе с премьершей труппы и режиссером, ставившим его драму, в ресторан. Тогда, пожурив автора за измену товарищам, драматург Росляков похвалил пьесу, которую все видели только что, за красочность и смелость положений, но похвалил так, чтобы всем стало ясно, что яркие краски принадлежат известному декоратору, а смелость рождена талантом молодого режиссера. Поднялся шум. Приятель Рослякова, критик из журнала "Алконост" прямо обличил драматурга в лукавстве, заявив, что он, как бытовик, разумеется, ничего не сумел понять в символистической поэме на подмостках, потому что, если верить поговорке, он плохо разбирается даже в апельсинах...

 Среди звякающих рюмок, стучащих вилок и ножей и гогочущих по поводам и без поводов голосов Степан Михайлович никак не мог уловить того истинного впечатления, которое большинство или некоторые из видевших унесли из театра от пьесы. А между тем ему хотелось узнать, в чем заключается воля, нерв, мозговая линия творчества, которое все здесь называли "новым", которое желало собирать в большие театральные залы многое множество людей, чтобы выкрикнуть им свой призыв и повести их отныне за собою?

 Чельцов, взяв у соседа сигару -- "медленный вкус" сигары всегда успокаивал его, -- пересел в глубокое кресло, стоявшее у зеркала в углу, закинул на спинку голову и, не слушая звона и гула, слушал только отдельные голоса. В их спорах, напорах, перебивая, напряженный после хмеля слух Чельцова издали выискивал и находил более четкий заключительный смысл, в то время как взор его из-под спокойно опущенных век, отдыхал на дремотно-знакомом и ничем не отвлекающем образе "светлого шантрета", глядевшего на него из зеркала уже четырнадцать лет -- с той самой поры, когда так определила для него наружность Чельцова раз и навсегда маленькая хористка от Омона.

 Так и не пенял все же Степан Михайлович, что именно впервые, незнаемое до сих пор, сказалось в произведении поэта-символиста, представленном сегодня на сцене, а между тем слово "новый", "новому", "новым" мелькало в речах и спорах собеседников со скучной назойливой пустотой. Пустой неоправданный смысл, придаваемый сейчас этому слову, которое всегда волновало Чельцова большим и до жути радостным значением своим, раздражал Степана Михайловича до того, что он заерзал на месте и готов уже был вскочить, высунуть язык, по-овечьи заблеять, когда вдруг услышал голос Вайнштейна, негромкий, уверенный, прямой. Все уважительно замолкли, потому что Вайнштейн говорил мало, ответственно-складно и всерьез. И опять закинул голову на спинку своего кресла в зеркале "светлый шантрет".