-- Вы так думаете? Ну, выпьем...
Они пили, и Вайнштейн покорно молчал, полагая, так казалось Чельцову, что услышанная весть требует почтительной сосредоточенности и мысли. Чельцову смешливо захотелось иного, и он подозвал Рослякова.
-- Что бы ты сделал, если бы тебя ударили публично по лицу? Садись, пей.
Драматург выпил залпом стакан и, обсасывая длинные усы, выпучил хмельные1 глаза:
-- А ответно расколошматил бы морду!
Вайнштейн поморщился. Степан Михайлович легонько обнял тощие лопатки его щ наполняя три стакана вином, улыбнулся с благодушным лукавством:
-- Видите, Яков Харитонович, как устарел ваш вкус, испорченный гвардейскими поручиками и рыцарями паркета, сравнительно с новыми формами возмездия, предлагаемыми Росляковым.
И в то же время Чельцов сразу почувствовал, что не надо больше возвращаться к темам, натершим сегодня больные места и в нем самом и вокруг. Надо просто выпить с приятелями и послушать анекдоты. И, словно отвечая на это ощущение его, заворчал драматург:
-- Если опять замудришь, я уйду.
Он дружески мрачно тронул Степана Михайловича за рукав:
-- Я люблю, чтобы меня за вином хвалили.
-- Виват! -- бурно согласился Чельцов и потребовал еще бутылку вина.
Комната дымно смеялась.
16.
Долго стояли писатели на углу и, болтая, прощались и расходились.
Была январская ночь, белая, крепкая и немая. Чельцов й Вайнштейн быстро шли к своим номерам, заложив руки в карманы пальто, и никто не попадался навстречу. Четкий стук каблуков убаюкивал сытую мысль, и говорить не хотелось.
Вдруг Вайнштейн Чельцову надоел. Мягко, без злобы надоел со своей аккуратной безлюбовной комнатой, куда этот маленький человек ежедневно возвращается, чтобы покорно опуститься в холодную постель и лежать одиноко и бесплодно.
Как это постоянно бывало с Чельцовым, только что дремавшая мысль вскидывалась в нем бурливо и каскадом прыскала вверх. Он вспомнил, что терпеть не может бесплодия, и это показалось ему разгадкою всех нынешних его чувствований и умственных настроений.
Еще бы! Он увидел себя ребенком в небольшой желтенькой комнате, где спали дети и няня. На обоях бесконечно повторялся рисунок рыжеватого котенка, поднявшего правую лапу. Степа облюбовал одного из них, сидевшего внизу, у самой его кроватки. Однажды не выдержал: принес из кухни маленькие кошачьи дрова и сунул в лапу котенку нарисованный на стене топорик: руби! Еще тогда органически не выносил бесплодия, безделья, течения времени или действия, от которых не рождается ничто. Ведь это не литература, не измышления, не книжная окись у него. Пусть так думают о нем приятели из "литер-компании" и другие. А впрочем... погоди, Чельцов: быть может, и на самом-то деле книжная окись? Художественная "студия наоборотов"? Западня для самого себя?
Это надо решить. Но главное -- надоел Вайнштейн: двуногое бесплодие. Необходимо избавиться от него. Вот и меблированные комнаты. Вайнштейн позвонил. С удивлением посмотрел на Чельцова, протягивавшего ему руку:
-- Вы не домой? Третий час.
-- Какой же это дом? Дом -- там, где ночью можно поставить самовар, где вещи чем-то похожи на тебя, а постель согрета милой женщиной, которая, быть может, в эту ночь затяжелеет от тебя ребенком...
-- Чудак! -- испуганно вздернул плечом Вайнштейн и, еще раз проверяя, посмотрел на Чельцова, не войдет ли? Швейцар, зябко кутаясь в пальто, приоткрыл уже дверь.
-- Чудак, да не я! -- мальчишески ответил Чельцов и захлопнул за Вайнштейном дверь. И видел еще за стеклом, отходя, как швейцар расспрашивал о нем вошедшего жильца, удивленный. Чельцов пошел направо, потому что там теперь двигался попавший под сень фонаря, покрытый инеем воз сена, на котором сидел закутанный с головой мужик. Это снова дохнуло на Чельцова Луганском и повернуло туда его мысль.
Туда, вечно туда -- к малым домам, к долгим мыслям, к большому труду. Это несомненно: он, Чельцов -- провинциал, почвенник, семейственник, человек самовара, крепкой думы, уставших от работ рук, снаряжаемых в школу детей... Зачем же он вернулся сюда? Его ли это дело: жить в столичных меблирашках рядом с бесполым Вайнштейном, развешивать по стенам этюдики, ходить на символические премьеры, получать от оскорбленных мужей пощечины, пить водку на задворках пивной, бичевать говорунов и бессильников, не отлепившись еще одним боком от них, и -- это уже апофеоз карьеры! -- быть непонятым десятком литераторов и носить по этому поводу скорбную гримаску в уголке гениального рта?.. К чо-о-орту! А Ьаз, меблированного, иронического, проспиртованного Чельцова! Или предложить ему, быть может, немедленно представить свои объяснения, оправдания et cetera?