Выбрать главу

 Девушка слушала, воззрясь поднятыми к губам Чельцова глазами, а длинные ресницы ее не мигали. Потом вдруг склонила набок голову, осознала и поверила, что есть правда в диковинных этих словах и что Степан Михайлович -- сам такой нездешний, не похожий ни на кого -- принес ей нездешнее, ни па что не похожее счастье. Она, немотно плача, приникла русой головкой к его плечу и, сколько он ни пытался отнять ее лицо, не отпускала его от себя и не глядела...

 Спустя два часа, когда уже дальний рассвет бледнил запотевшие стекла, Степан Михайлович, убедившись, что утомленная Зиночка спит и домашне-успокоенно дышит, неслышно поднялся, отыскал на столике чернила и бумагу и взялся за перо... Было предутренне-холодно, зябли руки, и смутен был в комнате свет, но Чельцов писал усердно и небыстро, обдумывая смысл и слова. Порою призывал, казалось, бухгалтера и, выслушав доводы и расчеты его, снова склонялся над бумагой... Наконец вложил письмо в конверт, надписал адрес и стал одеваться. Застегнув уже пальто, набросал и оставил записку на столе: "Женушка, сегодня приду часам к пяти, все обсудим, а на днях и поедем"...

 Взял со стола запечатанный раньше конверт, сунул его в карман, посмотрел еще раз на спящую Зиночку, улыбнулся и вышел.

17.

 Балыг беспокойно ворочался всю ночь в своем гостиничном номере и пил содовую воду.

 Подозрительное чувство против жены еще тягуче томило его, но к этому прибавились теперь и больные, необычайные мысли.

 То, что в передаче Стоюниной прямо называлось имя его жены и указывалось на усадебную обстановку романа, протекавшего между молодой помещицей и гостем, -- приятелем мужа, делало правдоподобным ее рассказ и заставляло Петра Романовича думать, что все это, чудовищное -- возможно.

 Вот почему, пока ехал он на извозчике с адвокатом к нотариусу и потом, пока составлялись и закреплялись бумаги, был Балыг сосредоточенно-смутен, и никак не удавалось Стоюнину отвлечь его делом, или развлечь прибауткой. Полагая, что настроение это все еще поддерживается предрассудочными колебаниями простака-клиента насчет того, хорошо ли затевать процесс против церкви, Стоюнин вскользь рассказал два-три анекдота, изобличающих невежество деревенских попов, а под конец, расставаясь, пригласил Петра Романовича вечером в театр, где Стоюнины имели абонементную ложу на первые представления пьес. Балыг обещал быть и приехал в театр, потому что прямая честность его никогда не позволила бы, что-либо обещав, не исполнить. И к тому же так истомился Петр Романович под непривычным для него грузом дум, одиноко сидя за обедом в гостинице, а потом шагая вперед и назад по номеру, недоумевая, как же теперь поступить, -- что даже рад был очутиться среди людей, не знающих о несчастья его и об его темных, позорящих мыслях.

 Мысли же эти были таковы. Завтра утром он выедет и к вечеру будет в Березанке. Не заходя в дом, возьмет на конюшне вожжи, вызовет жену во флигель, где проживал Чельцов, и там, на месте преступления, заставит ее покаяться в грехе -- приказом, угрозами, вожжами... Так грубо и крепко, по-дедовски, рисовалось Петру Романовичу в зачаточном ворохе дум его то, что должен он сделать в усадьбе своей с неверной, бесчестной женою... Но когда широкая безликая первая мысль уточнилась и стала вычерчивать образы, профили, голоса, -- Петр Романович понял, что никуда он свою величавую, строгую, высоко над ним где-то звучащую Веру Тихоновну на расплату не позовет и скорее себя даст избить и убить, чем ей осмелиться хотя бы пригрозить насилием. Да и нелепостью, запутанной какой-то неразберихой начало казаться самое предположение, что у Веры Тихоновны, надменной, замкнутой, суровой с чужими мужчинами, могло быть не только любовное приключение, "роман", но хотя бы невинное увлечение, переглядывание, легкомысленный какой-либо разговор с впервые приехавшим гостем, прожившим в имении лишь несколько дней... Да и к тому же: с леем? С другом Петра Романовича, с добрым, понимающим все человеком, который умными беседами своими сам-то и навел Веру Тихоновну на путь сближения с мужем, ибо становилась она как раз в ту пору для него неприветливой, строптивой женой... И жену и Чельцова все яснее представлял себе Балыг такими, какими видел их тем летом в деревне, и даже смешно делалось ему от того, что мог правдою показаться вздор, рассказанный болтливой московской бабенкой... И уже маячили в мутнеющем от тяжести мозгу тихая вечерняя детская с желтым лепестком лампады, и белые вечно-радующие перильца колыбели, над которой склоняется жена, теплой ладонью своей привлекающая к перильцам и мужа, и нежное движение ее волос у щеки... И вдруг -- снова стрекочущий голос Стоюниной: