Когда вернулись в усадьбу, Вера Тихоновна, высоко подняв лейку, поливала у веранды цветы. Стройная фигура ее подпоясана была белым фартуком, а голова была подвязана цветным крестьянским платком.
-- Вот, -- указал, проходя, Петр Романович, -- глядишь и любуешься. А как представишь себе самостоятельную женщину: в конторе, в очках, с папироской в зубах, -- фу, пакость!
-- Вы меня представляете себе такой, если бы я стала самостоятельной? -- спросила у Чельцова Вера Тихоновна, не прерывая поливки и лишь чуть повернувшись к нему щекой.
Степана Михайловича почему-то задело то обстоятельство, что молодая женщина, завидев его, даже не попыталась оправить повязку или не сорвала фартука, намокшего от брызг.
-- Нет, не представляю, но...
-- Что "но"? -- переспросила она и оголила выше руку от сползавшего на нее обшлага.
-- Но все же я представляю себе вас... вы могли бы быть начальницей палаты мер и весов или заведующей бумажным складом.
Ей почувствовалась явная колкость в этих словах, и она сказала нарочно громко:
-- Не наблюдательно! Я могла бы быть шансонеткой в "Тиволи". -- И она скрылась за кустом роз, а Балыг, пожимая плечами, взял под руку Степана Михайловича и повел его в комнаты пить чай.
Тотчас же пришла и Вера Тихоновна, уже снявшая фартук и повязку. Она начала разливать чай, степенно беседуя с мужем о хозяйственных мелочах и как бы совсем позабыв о происшедшей в саду сцене. Когда отпили чай, Вера Тихоновна взяла большую связку ключей, собираясь выйти из столовой, а Петр Романович, вдруг взглянув на часы, приложился к руке жены и заторопился:
-- Ты извини меня, дорогой, -- простился он со Степаном Михайловичем. -- Завтра воскресенье, я пойду на село в церковь.
Чельцов, оставшись один, пошел в кабинет хозяина, нашел старый, втиснутый в толстую кожу том Пушкина, и, увлекаясь и дивясь многому, читал до темноты "Онегина", которого почти не помнил.
6.
-- Мог ли бы я увлечься Верой Тихоновной? Никогда! -- так спрашивал и так отвечал себе Степан Михайлович, лежа утром во флигеле в своей постели и рассматривая зайчиков, пущенных солнцем по потолку.
Степан Михайлович не причислял себя к сонму тех мужчин, для которых некоторое время, прожитое вне интереса к женщине, кажется подвигом аскетическим, а дни -- потраченными впустую. Но он знал свою нервную любопытную "ноздрю", как он шуточно называл это мужское свойство, напрягавшуюся, настраивавшуюся сторожко всякий раз, когда чувствовалось присутствие женщины, которая могла бы заинтересовать.
Пять дней провел уже Степан Михайлович в Березанке, где жила рядом женщина--такая картинная, нет, вернее, такая "правильная" Вера Тихоновна, -- и, ни разу не вздрогнув, в ленивом спокойствии оставалась чельцовская ноздря, и Степан Михайлович понимал и про себя радовался тому, что на этот раз осрамит заветы литературы. "Писатель в имении" никого не соблазнит. Тем лучше, тем лучше, тем лучше для души, ибо перед душою -- Петр Романович... И тем легче, тем легче, тем легче для ноздри, потому что для ноздри Вера Тихоновна -- брюнетка. А "для брюнетки быть красивой почти непосильная задача" -- обронил некогда писатель Чельцов, отмеченный самим Балыгом как "философ по женской части"...
Так размышлял, подтрунивая над самим собою, Степан Михайлович, когда в дверь постучалась горничная и спросила: во флигель подавать чай, или барии выйдут к господам па веранду?
-- Спасибо, во флигель, -- ответил Чельцов, потому что хотелось еще полежать, хотелось подумать о некоторых очередных "наоборотах". Способность улавливать и подмечать в жизни явления, которые изобличают неправду усвоенных всеми, успокоенных, непременных суждений, была назойливым свойством Степана Михайловича. Он сам в усталости бранил себя иногда за эту постоянно снаряженную в нем "охоту за наоборотами", но не мог удержаться и, забываясь, опять с увлечением ловца гнался за каким-либо новым впечатлением или ощущением этого рода, убивал его, потрошил и взамен предрассудка, жившего только что, делал из него чучело, мертвое и пустое...
Сейчас вспомнилось, что Петр Романович решительно отказался вчера за обедом не только от водки, но и от вина, и эта трезвость показалась "наоборотом" заповедному образу русского помещика-здоровяка в огромных хромовых сапогах и в поддевке. И рядом пришел на мысль вчерашний же разговор за столом о балыговском приказчике- еврее, который напивался с березанскими мужиками всякое воскресенье, без удержу любил деревню, поле, покос, молотьбу и чуть не с плачем выпросил, чтобы Балыг не посылал его своим доверенным в город, потому что он "этого городского базара и гама даже нюхать не может". Все это опять-таки было вопреки установленному в жизни и в литературе "типу" мелкого служащего-еврея, и Чельцов со сладострастием уложил его мысленно в свою охотничью сумку. Кстати припомнилось, что вот и Вайнштейн еврей, а между тем, как резко лишен он свойственного евреям душевного уюта, не чувствует воздушных, еле уловимых психологических струй, веющих от человека к человеку... Как хорош в этом Альтенберг или наш русский еврей Дымов! И, опять истекая от начатой темы, завиделся Чельцову новый "наоборот": ведь Балыг, полуобразованный деревенский буржуа с красной шеей, должен бы быть тупым антисемитом! А между тем, как любит он своего еврейского приказчика -- явной и даже подчеркнутой любовью...