Выбрать главу

Поэтому чтобы сохраниться, наука должна быть осмотрительной, не вызывать народного гнева. Ведь было бы очень легко убедить людей — и Отис Элдридж вплотную подошел к этому в своих речах, — что именно наука виновата в ужасах второй мировой войны. Начнут говорить, что наука извратила культуру, технология оттеснила социологию, и эти перекосы чуть не привели к гибели всего мира. И должен сказать, мне не кажется, что это такие уж ошибочные взгляды.

И задумывались ли вы над тем, что случится, если эта точка зрения на науку возобладает? Научные исследования могут быть вовсе запрещены или, если дело не зайдет так далеко, подвергнутся таким жестким ограничениям, что задохнутся. Вот это будет катастрофой, от которой человечество не оправится и за тысячелетие.

Ваш пробный полет, Джон, может оказаться как раз последней каплей. Вы раздразнили общественное мнение до такой степени, что будет очень трудно успокоить людей. Я предостерегаю вас, Джон. Последствия падут на вашу голову.

Минуту в комнате царила абсолютная тишина. Наконец Харман выдавил из себя улыбку:

— Ну-ну, Говард, вы позволяете себе пугаться теней. Не хотите же вы сказать, что всерьез считаете мир стоящим на пороге нового средневековья? В конце концов, на стороне науки все разумные люди.

— Если это и так, то разумных людей осталось не очень много. — Уинстед вытащил трубку и начал медленно ее набивать. — Два месяца назад Элдридж организовал Лигу Праведных — и она растет так, что в это трудно поверить. Только в Соединенных Штатах в нее вступило двадцать миллионов человек. Элдридж похваляется, что после следующих выборов Конгресс будет у него в кармане, и это, к сожалению, не блеф. Даже теперь существует сильнейшее лобби, добивающееся принятия закона, запрещающего все эксперименты в области ракетостроения, а в Польше, Португалии и Румынии такие законы уже приняты Да, Джон, мы ужасно близки к открытым преследованиям науки. — Уинстед сделал несколько быстрых нервных затяжек.

— Но если мне удастся, Говард, если мне удастся! Что тогда?

— Ха! Вы же знаете, какова вероятность вашего успеха. По вашей же собственной оценке, у вас всего один шанс из десяти остаться в живых.

— Какое это имеет значение! Следующий испытатель учтет мои ошибки, и вероятность успеха увеличится. Таков научный метод.

— Толпе нет дела до научных методов, она их не знает и знать не хочет. Ладно, каков ваш ответ? Вы отложите испытание?

Харман вскочил, его кресло с грохотом опрокинулось.

— Знаете ли вы, о чем просите? Вы хотите, чтобы я отказался от дела всей моей жизни! Не думаете же вы, что я буду смирно сидеть и ждать, когда ваша драгоценная публика соблаговолит стать благосклонной. Да мне жизни не хватит, чтобы этого дождаться!

Вот вам мой ответ: я имею неотъемлемое право стремиться к знаниям, так же как наука имеет неотъемлемое право развиваться без помех. Мир, который пытается мне помешать, ошибается, а я прав. Пусть мне придется плохо, но я не откажусь от своих прав.

Уинстед грустно покачал головой:

— Вы заблуждаетесь, Джон, когда говорите о «неотъемлемых» правах. То, что вы называете правом, на самом деле привилегия, дарованная вам с общего согласия Правильно то, что принимается обществом; то, что им отвергается, ошибочно.

— Согласится ли ваш дружок Элдридж с таким определением в приложении к его «праведности»?

— Нет, не согласится, но это к делу не относится. Возьмите, например, африканские племена каннибалов. Их члены были воспитаны в традициях людоедства, обычай был общепринятым, их общество одобряло такую практику Для них каннибализм вполне правомерен, да и почему бы нет? Так что видите, как относительно само понятие добра и зла и сколь уязвимо ваше утверждение о «неотъемлемом» праве на эксперимент.

— Знаете ли, Говард, вы ошиблись при выборе карьеры: вам бы быть крючкотвором-адвокатом! — Теперь уже Харман разозлился всерьез. — У вас идет в дело любой замшелый аргумент, какой только вы можете вспомнить. Бога ради, не делайте вид, будто вы действительно видите преступление в том, что я отказываюсь разделять заблуждения толпы. То, за что вы ратуете, — абсолютная серость, ортодоксальные взгляды, мещанство — гораздо скорее покончат с наукой, чем правительственный запрет. — Харман обвиняюще ткнул в Уинстеда пальцем: — Вы предаете науку и традицию таких великолепных бунтарей, как Галилей, Дарвин, Эйнштейн. Моя ракета взлетит завтра по расписанию, что бы ни говорили вы и вам подобные. Все, я вас больше не стану слушать. Убирайтесь!

Глава Института, побагровев, повернулся ко мне:

— Будьте свидетелем, молодой человек: я предупреждал этого упрямого глупца, этого… этого безмозглого фанатика! — прошипел он и вышел — олицетворение оскорбленной добродетели.

Когда мы остались одни, Харман в упор взглянул на меня:

— Ну а что думаете вы? Вероятно, вы с ним согласны? У меня на это был единственный ответ:

— Вы платите мне за то, чтобы я выполнял ваши распоряжения. Я с вами.

Как раз в этот момент вернулся Шелтон, и Харман засадил нас обоих в который раз обсчитывать параметры орбиты; сам он отправился спать.

Следующий день, 15 июля, выдался великолепным, и мы с Харманом и Шелтоном почти радовались жизни, пересекая Гудзон — туда, где, окруженный полицейским кордоном, сверкал во всем своем великолепии «Прометей».

Вокруг ограждения, опоясывавшего ракету на безопасном расстоянии, кипела огромная толпа. Большинство не скрывало яростной враждебности. На какой-то момент, когда наш полицейский мотоциклетный эскорт расчищал нам дорогу и на нас обрушился град оскорблений и проклятий, я подумал, что, пожалуй, нам следовало прислушаться к словам Уинстеда.

Но Харман не обращал ни на что внимания — только презрительно улыбнулся в ответ на первый же крик: «Вот он, Джон Харман, порождение Велиала!» С полным спокойствием он руководил нами при подготовке ракеты. Я проверил, нет ли утечек через швы, соединяющие массивные плиты корпуса, и в воздушных шлюзах, удостоверился в исправности очистителя воздуха. Шелтон занимался защитным экраном и топливными баками. Наконец Харман примерил неуклюжий скафандр, убедился, что он в исправности, и объявил, что готов.

Толпа заволновалась. Еще раныше кто-то из собравшихся сколотил грубый дощатый помост, и теперь на него поднялся человек необыкновенной наружности — высокий и худой, с изможденным лицом аскета, глубоко посаженными пылающими глазами, пронзительным взглядом, густой белоснежной гривой волос — сам Отис Элдридж. Его узнали, толпа разразилась приветствиями. Энтузиазм был велик, и бурлящая человеческая масса выкрикивала его имя, пока крикуны не охрипли.

Элдридж поднял руку, требуя тишины, повернулся к Харману, на лице которого отразились изумление и отвращение, и указал на него длинным костлявым пальцем.

— Джон Харман, сын дьявола, сатанинское отродье, тебя сюда привел греховный замысел. Ты готов к святотатственной попытке приподнять покрывало, заглядывать за которое смертным запрещено. Ты жаждешь запретного плода — берегись, плоды греха горьки.

Толпа как эхо повторяла его слова. Элдридж продолжал:

— Длань Господа покарает тебя, Джон Харман. Господь не допустит, чтобы его заповеди были нарушены. Ты умрешь сегодня, Джон Харман. — Голос Элдриджа набирал силу, и последние слова прозвучали с пророческой мощью.

Харман с отвращением отвернулся. Громким ясным голосом он обратился к полицейскому:

— Нельзя ли, сержант, убрать отсюда зевак? Пробный полет может сопровождаться разрушениями от выхлопа ракеты, а любопытные толпятся слишком близко.

Полицейский ответил жестко и недружелюбно:

— Если вы боитесь, мистер Харман, что толпа растерзает вас, так и скажите. Впрочем, не беспокойтесь, мы сумеем ее сдержать. Что же касается опасности — от этого сооружения… — он сплюнул в сторону «Прометея», поддержанный издевательскими криками из толпы.