Я менее всего хочу прослыть фельетонистом, тянущим резину, и как мне вам, упрямым, объяснить, что это не про власти, а про зиму? Идите строем в красную звезду – борцы, сатрапы, русские, евреи…
А то, что вы имеете в виду, закончится значительно скорее.
APOCALYPSE NOW
Август 2009. Авария на Саяно-Шушенской ГЭС
Помнишь песню о празднике общей беды? В прошлой жизни ее сочинил «Наутилус». Утекло уже много не только воды; это чувство ушло, а точней, превратилось. Эту песню, как видишь, давно не поют, – устарелость ее объясняется вот чем: нас когда-то роднил тухловатый уют в заповеднике отчем, тогда еще общем. Мы стояли тогда на таком рубеже, что из нового времени видится еле: наши праздники разными были уже, мы по-разному пели, по-разному ели, нам несходно платили за наши труды – кто стоял у кормила, а кто у горнила, – но тогда состояние общей беды нас не то чтобы грело, а как-то роднило. Загнивал урожай, понижался удой, на орбите случалась поломка-починка – это все еще виделось общей бедой, а не чьей-то виной и не подвигом чьим-то. Было видно, что Родина движется в ад, и над нами уже потешалась планета; в каждом случае кто-нибудь был виноват, но тогда еще главным казалось не это. Над Советским Союзом пропел козодой, проржавевшие скрепы остались в утиле – стал Чернобыль последнею общей бедой, остальные уже никого не сплотили.
Двадцать лет, как в Отечестве длится регресс – череда перекупок, убийств и аварий. Все они – от Беслана до Шушенской ГЭС – повторяют сегодня единый сценарий. И боюсь, что случись окончательный крах – и тандему, и фонду, и нефти, и газу, – перед тем, как гуртом обратиться во прах, мы сыграем его по последнему разу. По Отчизне поскачут четыре коня, но устраивать панику мы не позволим, и Шойгу, неразумную прессу кляня, многократно напомнит, что все под контролем. Госканалы включатся, синхронно крича, что на горе врагам укрепляется Раша; кой-кого кое-где пожрала саранча, но обычная, прежняя, штатная, наша. Тут же в блогах потребуют вывести в топ («Разнесите, скопируйте, ярко раскрасьте!»), что Самару снесло и Челябинск утоп, но людей не спасают преступные власти. Анонимный священник воскликнет «Молись!» и отходную грянуть скомандует певчим; анонимный появится специалист, говоря, что утопнуть Челябинску не в чем… Журналисты, радетели правозащит, проберутся на «Эхо», твердя оголтело, что в руинах Анадыря кто-то стучит. Против них возбудят уголовное дело. Не заметив дошедшей до горла воды и по клаве лупя в эпицентре распада, половина вскричит, что виновны жиды. Эмигранты добавят, что так нам и надо. Населенье успеет подробно проклясть телевизор, «Дом-2», социалку и НАТО, и грузин, и соседей, и гнусную власть (кто бы спорил, все это и впрямь виновато). Будет долго родное гореть шапито, неказистые всходы дурного посева. Пожалеть ни о ком не успеет никто. Большинство поприветствует гибель соседа. Ни помочь, ни с тоской оглянуться назад, – лишь проклятьями полниться будет френд-лента; ни поплакать, ни доброго слова сказать, ни хотя бы почуять величья момента; ни другого простить, ни себя осудить, ни друзьям подмигнуть среди общего ора… Напоследок успеют еще посадить догадавшихся: «Братцы, ведь это Гоморра!». Замолчит пулемет, огнемет, водомет, оппоненты улягутся в иле упругом, и Господь, поглядевши на это, поймет, что флешмоб, если вдуматься, был по заслугам. Но когда уже ляжет безмолвья печать на всеобщее равное тайное ложе, – под Москвой еще кто-то продолжит стучать, ибо эта привычка бессмертна, похоже. Кто-то будет яриться под толщей воды, доносить на врага, проклинать инородца…
Ибо там, где не чувствуют общей беды, – никому не простят и никто не спасется.
ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Август 2009. Десятилетие правления Владимира Путина
Я невесел с утра по какой-то причине – назовем ее левой ногой. И пока все кричат об одной годовщине, я хочу говорить о другой. Я и рад бы чего сочинить веселее, а не в духе элегий Массне, но хочу говорить о другом юбилее – «Десять лет пребыванья во сне».
После долгих интриг, катаклизмов подземных и скандалов у всех на виду – в августовские дни утвердился преемник в девяносто девятом году. Он кого-то пугал, он тревожил кого-то, а иных осчастливил сполна… Только мною на миг овладела зевота: я решил, что от нервов она. И покуда чеченцам грозил его палец под корректное «браво» Семьи, – почему-то глаза мои плотно слипались, и боюсь, что не только мои. И покуда мы дружно во сне увязали – ни на миг не бросая труда, он все время мелькал пред моими глазами: то туда полетит, то сюда… Всем гипнологам практики эти знакомы, хоть для свежего взгляда странны. Это было подобье лекарственной комы для больной, истомленной страны, – ей казалось, ее состоянье такое, что лечение пытке сродни, что она заслужила немного покоя и долечится в лучшие дни. И заснула, как голубь средь вони и гула, убирая башку под крыло… Помню, что-то горело, а что-то тонуло, – но я спал, я спала, я спало. В этом сне перепуталось лево и право, ложь и истина, благо и зло, – а когда началась нефтяная халява, так меня и совсем развезло.
Что мне снилось? Что здесь завелись хунвейбины (не за совесть, а так, за бабло); что кого-то сажали, кого-то убили, но почти никого не скребло; тухловатый уют в сырьевой сверхдержаве расползался, халява росла, много врали, я помню, и сами же ржали – но ведь это нормально для сна! И начальник – как Оле-Лукойе из сказки, но с сапожным ножом под полой, – создавал ощущение твердой повязки на трофической ране гнилой, и от знойного Дона до устья Амура все гнила она в эти года – под слоями бетона, под слоем гламура, под коростою грязи и льда, и пока нам мерещились слава и сила, вширь и вглубь расползалось гнилье, и я чувствовал это, но все это было, как обычно во сне, не мое. Позабылись давнишние споры и плачи – вспоминались они, как кино. Я не верил уже, что бывает иначе. Если так, то не все ли равно? Я не верил уже, что на этом пространстве, где застыла природа сама, – задавали вопросы, не боялись острастки, сочиняли, сходили с ума; все наследники белых и красных империй в густо-серый окрасились цвет; я не верил уже, что бывает критерий, и привык, что критерия нет. Так мы спали, забыв о ненужных химерах, обрастая приставками «лже»… Между тем он работал, как раб на галерах – или нам это снилось уже?
Иногда, просыпаясь на самую малость, – полузверь, полутруп, андрогин, – я во сне шевелился, и мне представлялось, что когда-то я был и другим; видно, так вспоминают осенние листья, что шумели на майском ветру, – но за десять-то лет я отвык шевелиться, так что сам говорил себе «тпру». Я не верю, что дело в одном человеке, но теперь его отсвет на всем: я смотрю на него, и опять мои веки залепляет спасительный сон.
Словно старая пленка, темна и зерниста, словно старая кофта, тесна, – длилась ночь, и росла моя дочь-озорница, и тоска моя тоже росла; рос мой сын, – и ему уже, кажется, тесно в этой душной всеобщей горсти; рос мой сон, и росло отвращенье, как тесто, но никак не могло дорасти, не могло дотянуть до чего-нибудь, кроме обреченной дремоты ума, потому что достаточно пролито крови, а других вариантов нема.
Десять лет я проспал. И все чаще я слышу отдаленный, томительный гром – то ли яблоки в августе бьются о крышу, то ли все-таки дело в другом. Десять лет всенародное Оле-Лукойе крутит зонт, не жалея труда…
А когда я проснусь, то увижу такое, что уже не засну никогда.