Выбрать главу

Однако, когда глядишь на публикуемые впервые — поздние и исключенные — варианты в рабочих тетрадях 20-х годов, “тень настоящего” по-своему дерет по коже:

И сказал ягуар:

Я теперь комиссар,

Комиссар, комиссар, комиссарище

И прошу подчиняться, товарищи,

Становитесь, товарищи, в очередь!

Кстати, в экспромтах Чуковского нашелся такой пассаж: “Не бойся этого листка: / Я лишь К. Ч., а не Ч. К.” (стр. 198). А к знаменитой поговорке, давно включенной в словари современных цитат (“В России надо жить долго”), навечно теперь приложится изящный стихотворный диагноз:

И вся Россия мечется,

покуда не излечится.

Мирон Петровский, безусловно, прав, говоря в комментариях, что расширение круга известных читателю произведений едва ли изменит поэтическую репутацию Чуковского. Добавлю, что и любые исследования о перекличках и взаимопроникновениях (равно как и собственные признания Чуковского о том, “из чего” и по каким законам созданы его сказочные поэмы) будут только научной аранжировкой к стихотворной тайне нашего первого народного поэта.

Подобного тома в библиотеке поэта у него еще не было. Им репутация закрепляется как-то особенно цепко, не правда ли?

Ю. Г. Оксман — К. И. Чуковский. Переписка. 1949 — 1969. Предисловие и комментарии А. Л. Гришунина. М., “Языки славянской культуры”, 2001, 192 стр. (“Studia philologica. Series minor”).

Для меня самым замечательным в этой переписке оказалось то, что я “не заметил” ее конструкции. Думал, читаю чужую личную беседу, тот самый, по слову Мандельштама, “ни на минуту не прекращающийся разговор”, слежу за открытым диалогом двух мастеров, двух товарищей по счастью, — где все “вчистую”, без скидок на возраст, чины и болезни (даже если об этих “категориях” и говорится немало). Люди рассказывают о своем единственном Деле, не возбуждая в себе никакого дополнительного уважения друг к другу. Они, что называется, на одной линии. Правда, не забывают порадоваться факту существования своих отношений, своему пониманию того, чего стоят их усилия на общем профессиональном поле2. Этот эпистолярий мог бы печататься и в философской книжной серии, ибо за ним невидимо стоит то, что принято называть “смыслом жизни”.

В 1959 году Юлиан Григорьевич прислал Чуковскому свою книгу “Летопись жизни и творчества В. Г. Белинского” с, видимо, более чем прохладной самооценкой своего труда. И получил в ответ вдохновенный разнос этого самоедства, вылившийся в рецензию — и о языке книги, и о (столь дорогом Чуковскому) художественном образе героя. Кончалось письмо К. И. так: “...Вы вместо того, чтобы ликовать и гордиться и выпячивать грудь — находитесь в глубоком унынии и святотатственно браните свою книгу, словно не понимая, что в ней Ваша слава, Ваш подвиг, Ваше оправдание перед господом Богом. Это грешно, и этого нельзя допустить” (1959).

Они познакомились в 1917 году, в редакции “Нивы”, где Оксман напечатал неизвестные страницы прозы Гоголя. В 1966 году он писал Чуковскому: “Я надеюсь, что мы когда-нибудь все-таки поживем где-нибудь вместе, и я смогу всерьез поговорить с Вами, чего мне не удается со времени моего возвращения из лагерей Дальнего Севера в Москву. <...> Будьте здоровы и благополучны, мой дорогой друг. Горжусь быть Вашим современником! Ей-Богу, не вру”. А желанный разговор — вот он.

Дополнительный ритм их беседы — это бесконечные списки замечаний к первым редакциям книг и рукописям друг друга (благодарно и терпеливо учитываемые впоследствии). Выполнено это с такой душой, честностью и нелицеприятностью, что начинаешь как-то особенно понимать смысл известного восклицания из лермонтовского “Бородина”. Данная в приложении самиздатская запись Оксмана “На похоронах Корнея Чуковского” (“Умер последний человек, которого еще сколько-нибудь стеснялись...”) — редкий в своей эмоциональной беспощадности приговор нашей дорогой советчине, краснознаменной отечественной пошлости. Говоря о страхе начальства перед покойниками, историк литературы не мог не совершить и краткий экскурс в прошлое: “...по цепочке, как говорится, от бенкендорфа и булгарина к Ильину и Михалкову”.