Кстати, бешеный подростковый озноб, сотрясавший обоих, был скорее температурного свойства. Выяснилось, что заболели оба, — в те дни по Москве гулял заморский вирус.
... — Горло сохнет, — сказал он, морщась, — где тут кран?
— ...на кухне...
Он поднялся, по-старушечьи накинув плед на плечи, побрел в кухню.
— ...действительно подтекает! — крикнул оттуда...
После чего кран был забыт навеки и подтекает, вероятно, до сих пор. ...Вернувшись, минут пять стоял в проеме двери, глядя, как она лежит в бисере пота, в области слепящего зимнего света, бьющего через окна веранды.
Когда спустя часа два наконец оделись и вышли, он сказал:
— Через неделю я уезжаю...
Они стояли на платформе в ожидании электрички. Поодаль прогуливалась пожилая тетка с линялой изжелта болонкой.
— А вернешься когда? — спросила она.
Он хотел ответить: “никогда”, и, в сущности, это было бы правдой. Но сказал:
— Н-не знаю. Может быть, через год... Я уезжаю всей семьей в Израиль, на ПМЖ.
Ну да, так она и предполагала.
Да ничего она не предполагала, какого черта! Все это обрушилось на нее сегодня утром, когда она вошла в темный конференц-зал и из-за ширмы судьбы ей показали карнавальное полулицо с прицельным глазом.
ПЭ-ЭМ-ЖЭ!
— Чему ты улыбаешься? — спросил он хмуро.
— А вон ей... — сказала она, — даме с собачкой.
Неделю она провалялась с гриппом. Он, вероятно, тоже. Ну вот и ладно, и хорошо, прощай, мое славное приключение!
Когда, по ее расчетам, самолет Москва — Тель-Авив должен был уже набрать высоту, зазвонил телефон и его голос торопливо сказал:
— Я из Шереметьева, на м-минутку... Договорился с Юровским, тебя п-пригласят в декабре на конференцию в Иерусалим... Что?! — крикнул. — Н-не слышу!! Что ты сказала?!
Тут связь оборвалась, и она заплакала от счастья.
Спустя несколько недель она вывалилась в аэропорту Бен-Гурион — в расстегнутой дубленке, с мохнатой шапкой в руке — прямо в солнечный средиземноморский декабрь.
Он стоял отдельно от пестро-цыганской толпы встречающих — незнакомый, молодой, в джинсах и какой-то легкомысленной куртке. Стоял поодаль, подняв обе руки, словно сдавался необоримой силе. И когда она приблизилась, медленно опустил руки ей на плечи, ощупывая их, как слепой.
В автобусе они постепенно вспомнили друг друга, он стал оживлен и, спохватываясь, показывал что-то в окне, что, по-видимому, было прекрасным и достойным восхищения, и несколько раз повторял, как все замечательно сложилось — и главное, конференция именно в Иерусалиме, что позволило ему вырваться из Хайфы на все эти три дня...
— У меня только доклад завтра утром, — добавил он, — а дальше — тишина...
Она жадно смотрела в его шевелящиеся губы, словно боясь пропустить нечто главное, что он сейчас произнесет — и тем самым спасет обоих навсегда.
В огромном вестибюле роскошного отеля получили у портье ключи от номера, затем в зеркалах скоростного лифта троекратно отразились два полуобморочных лица, и — на все три дня конференции с неизвестным для нас названием мы оставим их, беспомощных владык друг друга, разглядывать крыши Иерусалима из-за штор отеля “Холлидэй-Инн”, с высоты двенадцатого этажа...
Лишь однажды он сказал, стоя у окна за ее спиной и наблюдая, как горная ночь по одной, как свечи, задувает горящие отблеском солнца черепичные крыши:
— Этот город заслужил, чтобы его рассматривали не с такой высоты...
...И три дня спустя они опять стояли в аэропорту Бен-Гурион, в ожидании контроля, очень здесь строгого.
— Там восемнадцать м-мороза! — говорил он. — Это безумие — такие перепады температур!
Она стала оправдываться, что иначе шеф ни за что не позволил бы отлучиться, и только прицепившись к рутинной командировке удалось так лихо зарулить сюда. И Бог даст, еще удастся. Когда-нибудь...
— Когда, например?
Никогда, вдруг поняла она. Но сказала легко:
— Ну... в марте, скажем... Или в апреле...
— В апреле здесь хамсины... — сказал он.
Уже ступив на эскалатор, она помахала своей растрепанной, как болонка, шапкой и что-то проговорила.