Из шуточек Елина, когда говорили о Павлике Морозове (Балашов сказал, что Павлика убил дед, и имел на это право, как и отец: право прервать свой корень, и поэтому истинный герой этой истории — дед!): Павлик Матросов — кто это, чем знаменит? А Павлик Матросов закрыл амбразуру телом своего отца.
23 апреля.
Столько всего наверчивается-накручивается, а я — не пишу, пропускаю: зачем? почему? Второго апреля разговаривал с Залыгиным в его новомирском кабинете, с шестнадцати до семнадцати, у него теперь все расписано по часам. Милая, славная беседа: знаете, не пойму, почему против вас в Союзе, никто — прямо и конкретно, но как доходит до дела — остановка; наверху (вот был на днях у Яковлева — все в порядке) — дают добро, здесь — ничего не пойму; то ли 56 год вспоминают? (в этот момент я думаю, а не прибавляете ли вы, Сергей Павлович? Экая чепуха этот 56 год!), то ли еще что? (Что-что? — хочется мне спросить, вздор все это, и только вздор!) А потом вдруг спрашивает: а зачем вы опять Белова трогаете? (Это о статье в «Знамени».) Я отвечаю: а затем, что и герой моей статьи тоже тронул бы. Кто? Да Александр Иванович Герцен, отвечаю1. И еще — с прорвавшейся откровенностью: а книгу о Бакланове — пишете? Не пишу, отвечаю, но в объяснения — почему? — не вхожу. Не говорить же, что если не пишу, то не потому, что чувствую несовместимость таких занятий с возможной службой в «Новом мире». Так и расстаемся на том, что нужно ждать. В состоянии — физическом и умственном — Залыгин в хорошем, насколько могу судить.
От него пошел в кабинет Нуйкиной, там были Сергей Костырко, Белорусец, отчаливающий из «Нового мира» (он и ушел во время разговоров), потом появились Стреляный и Татьяна Толстая (вместе с женщиной из отдела прозы, с которой я знаком, но имени не знаю), чуть позже ненадолго зашли Владимир Корнилов с женой. Общая была беседа и знакомство. Стреляный показался мне человеком «безоглядно наступательного склада»; в таких случаях некоторые слова «провисают» под тяжестью своей нереальности. Толстая — красно-черная и крупная, и чувствующая, и стряхивающая свою крупность, — резкая и крепкая на слово, — произнесла целую речь (в ответ на какой-то вопрос Стреляного) о тараканах, о таракане-«дедушке», о том, что они живут миллиарды лет и могли бы дать пожить и нам, и даже изобразила, как «дедушка» простерся у стены за радиатором парового отопления, и разъяренный нож человека-убийцы напрасно ходит взад и вперед вдоль распростертого. И еще что-то — про ловушки и разные подвохи. И так далее.
Теперь появился еще один вариант московского устройства: позвонил Борис Семенович Архипов2 и сказал, что есть возможность взять меня политическим обозревателем «Коммуниста» (по вопросам искусства) и что речь об этом уже шла на уровне Фролова3 и Лациса (теперь он — заместитель главного редактора)4. Не знаю, какое это будет иметь продолжение.
В последние месяцы во всех устных выступлениях я поддерживаю новую, то есть задержанную, литературную волну и вслух обсуждаю все проблемы, связанные с нашим прошлым. Не знаю, чем все это кончится. Корнилов (костромской)5 произнес на пленуме обкома партии отвратительную речь — писателю не пристало бы, — и я счел необходимым несколько раз ее публично прокомментировать.
Я и в самом деле думаю, что время решающее: или социализм будет возрожден в нашей стране, или — похоронен на долгие десятилетия или навсегда; отношение к сталинскому прошлому — это отношение к настоящему и будущему. Можно только сожалеть, что ни в одном из официальных документов партии нового периода начиная с апреля 1985 года не упоминаются впрямую решения XX и XXII съездов партии, имена Сталина и его присных; все это как бы отдано журналистике и литературе. Что за этим? Всегда есть — оставлена за собой — возможность сказать: мы этого не говорили. С другой стороны, это можно воспринять как тактику: пусть это все происходит постепенно, то есть очищение; пусть этим занимаются литература, наука, журналистика, а у нас дел хватает. Однако я думаю, что приближается момент, когда руководство партии будет вынуждено нарастающим расхождением в обществе высказаться напрямую, и всякая аморфность, «взвешенность» в этом высказывании может снова отбросить нас назад. Горький наш общественный опыт побуждает нас ждать именно этого варианта. Что говорить, — счастье, если суждено обмануться.