Выбрать главу

Вот с чем я столкнулся, что почувствовал, когда И. Т.[15] вспоминал 60-е годы; ясное-ясное представление: он где-то поверху, я где-то внизу, он — о «Вопросах философии», о Капице, Лысенко, Кедрове; я — о чем? — о «Северной правде», о каком-нибудь Грише Илюшко, пьянице Комракове, о Леньке Воробьеве и так далее. И что же следует: жизнь одного сорта, жизнь другого, низшего, но вот — надолго ли? — перекрестились дороги. Да и не в перекрестке дело, а в том, что та жизнь, вроде бы низкая, пытающаяся подняться, но не могущая, — с тою, высокой, все-таки вровень. Если бы в романе — роман бы уравнял; там и там — жизнь, только разные персонажи, а существо — одно, и единый для них, над ними — закон.

23.2.88.

Все писанное впереди, «дачное», к «даче» относящееся, — глупости, т. е. пустое. Это тоже жизнь, но не та, какую хочу и к какой привык. Вот уже семь месяцев, как живу нежеланной жизнью.

Если б я решал только за себя и о себе думая, я бы никогда этого не сделал. Сидел бы на месте, в Костроме.

Квартира, которую дают, — вот красная партийная цена мне (моему уму и проч., и проч.). Их цена.

При всем моем благорасположении к Н. Б.[16], и он к установлению цены имеет отношение.

Чем выше начальник, тем выработаннее у него скользящий взгляд.

Но когда доставал этот блокнот, думая, что что-то запишу, мысль моя и воображение были заняты другим, не тем, что записалось. Я думал о сыне, о нашей прошлой, счастливой жизни и о возможной будущей, в которой хотелось бы многое сохранить от старой.

Есть оттенки московских нынешних переживаний, связанных с родителями и проч., которые бы хотелось записать (выразить): но для этого нужны некоторые условия, начиная с приличного освещения, бумаги…

27.2.88.

Подумал, что если повезет, то окажемся в Замоскворечье, и Тома тогда как бы вернется в родные места и, м. б., будет проходить по знакомым улицам и думать, что вернулась. Годы, конечно, прошли; второго круга не будет, но то, что называем душой, остается прежней и даже молодой, и душа отзовется этим улицам, воспоминаниям, и это тоже ведь будет неплохо, каким-то благом.

Нет, я не могу сказать, что тридцать лет провинциальной жизни — зря, неполноценны; это примешивается нынешний вздор, будто присоединяющий меня к какой-то более высокой и значительной жизни, чем та, что у меня была, но это неверно, это — иллюзии, миражи, это тоже напрасное возбуждение ума, морок, который рассеивается.

Когда я дома, в Костроме, все возвращается: и не хочешь ничего, кроме того, чтобы остаться здесь, дома, навсегда.

Надо собирать камни, а я разбрасываю, разбрасываю, а понимаю: спасение — в сосредоточенности.

12.3.88.

Читая Авижюса («Лит. Литва», 1988, № 2).

Происходит заполнение всего объема жизни; и здесь, и в других книгах; абстрактное, приблизительное, мифологическое, частичное, выборочное или оттесняется на подобающее место, или дезавуируется, или входит в состав вровень со своим подлинным значением. Зато заполняется каждая кубическая клеточка объема, пустоты сокращаются. Когда восстанавливается конкретность на этом уровне, жизнь в литературе восстанавливается как жизнь; ее характеристики — былые! — самые уверенные, — нуждаются в уточнении, переделке, они становятся неудовлетворительными: определения — не накладываются! Когда при чтении это чувствуешь, то возвращается даже другое ощущение всей жизни, своей, давней, недавней, — тоже.

Частный случай оказывается важнее объявленного правила. Он — выпадает из привычной логики и торжествует как фантом жизни, нет, как истинная ее сущность.

14.3.88.

К вечеру приехали наши: Колесников, Ярмолюк и Володя Кадулин[17]. В третьем и втором корпусах — полно; наши говорят: у вас как на вокзале. По сравнению с нашим январским житьем-бытьем здесь (сначала нас было шестеро, потом трое) действительно так: вокзал, толпа чиновников, хотя среди них есть и ученые люди (президент ВАСХНИЛ Никонов).

Наших поместили «у Жданова»… я к ним, уже в одиннадцатом часу, зашел. Любопытно все-таки.

Среди обилия комнат на втором этаже, нависая над крыльцом, сторожка — узкая комната метра два длиной — встать-сесть — с телефоном на столике — для охранника. Комнат множество, отделаны деревом. Дом Островского в Щелыкове (сравниваю: оба бревенчатые) много беднее: здесь за внешней обыкновенностью свободная и богатая территория жилья. Аскетизм, говорят? Может быть, может быть, но я-то не верю: под сдержанной и форменной одеждой, как под серым покровом, кто знает, что было. При любом желании могло быть исполнено все, — или они утолялись, насыщались безраздельной властью?